Читаем Самоуничижение Христа. Метафоры и метонимии в русской культуре и литературе. Том 1. Риторика христологии полностью

7) специфические шифры исследователей русской культуры – такие как «рабская душа»[55], для отдельных эпох русской культурной истории – такие как «кенотически-апофатический авангард»[56]или «тоталитарный мазохизм»[57], а для социальных практик – такие как самоубийство[58].

В этой связи понятийное отграничение концепции кенозиса от этих категорий, предвосхищающее дальнейшее изложение, не представляется разумным, поскольку далее речь как раз пойдет также и о диапазоне представлений, неразрывно связанных с кенозисом и в определенные моменты соприкасающихся с перечисленными граничащими с ним категориями, или же отталкивающимися от них. Увязывание с родственными терминами и представлениями может осуществляться лишь выборочно, с учетом исторической специфики.

<p>1.2.5. К истории понятия и культуры: узкое и широкое значение</p>

Напряженность между более узким, инкарнационно-христологическим понятием кенозиса и его более широким, векториальным значением реализуется в истории его применения. Если Надежда Городецки подчеркивает нечеткость самого феномена: «Всегда создается впечатление, что главная специфика русского «кенотизма» заключается именно в отсутствии доктрин по этому поводу» [Gorodetzky 1938: VIII], – то, конечно, легче понять исходя из этого широкую продуктивность столь мало наглядной богословской концепции, как «кенозис»; но одновременно культурологи и историки литературы сами попадают на зыбкую почву, которую они обнаруживают в своем объекте – истории русской культуры и литературы.

Отвечая на метафорико-расширительное толкование термина «кенозис» в истории русской культуры и в культурной историографии, можно было бы в качестве методического выхода сконцентрироваться на документации богословского определяющего характера относительно концепции кенозиса в русских дискурсах[59]. Однако в данной работе будет предпринята попытка описать конститутивное сосуществование узко христологического и расширенно-культурного применения этого понятия. С этой целью необходимо, с одной стороны, исследовать христологические определения кенозиса – в особенности те, которые пришли из греческой патристики и являются важными для (русского) православия – точно в соответствии с заложенными в них частностями (см. 2); с другой стороны, нельзя оставить без внимания все разнообразие аппликаций позитивной оценки самоуничижения в христианских практиках (см. 4), моделях личностей, в их секуляризации и фикциональных рефлексах (см. 5).

Хотя, обсуждая кенозис, мы исходим из некоего понятия, нам здесь будет недостаточно изолированной его понятийной истории, на которой, как правило, бывают сконцентрированы исследователи, используя его в таких элитарных дискурсах, как догматических или философских. Обзор проблем, опирающийся на одно только понятие а-ля Ротхакер, для которого история понятия должна включать в себя историю проблем [Rothacker 1995: 5], здесь представляется слишком узким подходом[60]. Задачей культурологического описания должны стать выход за границы дискурса и привлечение таких изобразительных форм и практик, как картины, литургии и образцы поведения в качестве инструментов передачи традиции (см. 4–5). При таком масштабе необходимо параллельное рассмотрение «различных арен культурного производства», а также изучение их взаимодействия[61], должны быть восстановлены «переговоры об обмене» [Greenblatt 1995: 229] между жанрами и практиками.

Восстановление подобных «negotiations» не приведет, однако, к синтезу единого культурного целого [Kelly et al. 1998:12]; взгляд на «сложное целое» культуры [Greenblatt 1995: 226] следует понимать исключительно как призыв к привлечению различных векторов, а отнюдь не как императив по синтезу тотального слияния функций. Эти оговорки при рассмотрении русской истории кенозиса не должны, с другой стороны, породить соблазн использования этого слова в духе нового историзма (New Historicism) несистематически и только в синхронном срезе, где осцилляции между различными аренами представали бы исключительно как «поражающие совпадения» и как «причудливые пересечения» [Veeser 1989: XII]. Если удивлением мы обязаны только лишь отсутствию представлений о предшествующей истории, то для науки это лишь краткая промежуточная ступень, и не более того. Искоренение сюрпризов может, конечно, расцениваться как эстетическая потеря, но одновременно оно означает культурологическую победу.

<p>1.2.6. Imitationes exinanitionis<a l:href="#n_62" type="note">[62]</a></p>
Перейти на страницу:

Похожие книги

1941. Забытые победы Красной Армии
1941. Забытые победы Красной Армии

1941-й навсегда врезался в народную память как самый черный год отечественной истории, год величайшей военной катастрофы, сокрушительных поражений и чудовищных потерь, поставивших страну на грань полного уничтожения. В массовом сознании осталась лишь одна победа 41-го – в битве под Москвой, где немцы, прежде якобы не знавшие неудач, впервые были остановлены и отброшены на запад. Однако будь эта победа первой и единственной – Красной Армии вряд ли удалось бы переломить ход войны.На самом деле летом и осенью 1941 года советские войска нанесли Вермахту ряд чувствительных ударов и серьезных поражений, которые теперь незаслуженно забыты, оставшись в тени грандиозной Московской битвы, но без которых не было бы ни победы под Москвой, ни Великой Победы.Контрнаступление под Ельней и успешная Елецкая операция, окружение немецкой группировки под Сольцами и налеты советской авиации на Берлин, эффективные удары по вражеским аэродромам и боевые действия на Дунае в первые недели войны – именно в этих незнаменитых сражениях, о которых подробно рассказано в данной книге, решалась судьба России, именно эти забытые победы предрешили исход кампании 1941 года, а в конечном счете – и всей войны.

Александр Заблотский , Александр Подопригора , Андрей Платонов , Валерий Вохмянин , Роман Ларинцев

Биографии и Мемуары / Военная документалистика и аналитика / Учебная и научная литература / Публицистическая литература / Документальное