Уверен, что во времена оны он был фельдфебелем, а стремление воспитывать у каждого немца в крови. Зато теща меня не воспитывает, она просто старается привести меня в божеский вид: то снимет пушинку с пальто, то «поправит» плечи – два ватных валика, вшитые в пиджак и в пальто, то нагнется, чтобы покрепче затянуть (а не развязать) шнурки и засунуть их в ботинки. Она особым образом нахлобучивает мне шляпу со словами, «нельзя отставать от моды» (под этим она разумеет то, что считалось модой в двадцатых годах), а потом вдруг разражается слезами, обнимает меня, целует в обе щеки и говорит, что я всегда был ей настоящим сыном, больше, чем ее родные сыновья, за исключением, конечно, Ангела, но тот был для нее «даже больше, чем сын». Своего сына Иоганна она запросто именует «вонючкой», своих невесток – «лишним балластом», а своего мужа – «пролетарским выскочкой»; с тех пор как старик завел себе пуделя (желтый ошейник, желтый поводок), он для нее вообще не существует. «Жизнь нас так развела, как не разведет ни один суд». И когда теща говорит мне: «Ты все еще в самовольной отлучке», я знаю, что она имеет в виду. Время от времени я приглашаю ее в ресторан, а потом катаю на такси по Кёльну: хочу, чтобы она уяснила себе, до какой степени можно разрушить разрушенный город. Я требую счет за обед (на аппетит она, слава богу, не жалуется, любит «вкусно покушать») и за поездку на такси, а потом пишу на счетах: «Деловая беседа между поставщиками фирмы». И каждый раз после этого у моего щепетильного и дотошного поверенного слегка разливается желчь: во-первых, нельзя писать между
поставщиками, надо писать «с…»; во-вторых, потому что это вообще «некорректно». Недавно, сидя в такси, теща посмотрела на меня своими темными глазами, вернее – бросила взгляд под названием «я тебя вижу насквозь», и сказала:– Знаешь, чем тебе надо заняться, знаешь, что ты должен делать?
– Нет, не знаю, – сказал я с беспокойством.
– Тебе надо бы опять приняться за учение. Впервые за последние восемнадцать лет я расхохотался, без преувеличения могу сказать, что это был оглушительный смех. В последний раз я хохотал столь оглушительно, когда один американский лейтенантик назвал меня «focken german Nazi» [8]
. Вероятно, оба они были правы – и теща, и американский лейтенант. В присутствии лейтенанта я запел вполголоса то, что часто напеваю, уже почти непроизвольно, особенно когда сижу в одиночестве на веранде в кафе Рейхарда. «Немецкие женщины, немецкая верность, немецкое вино и немецкая песня…»Иногда мы сидим в кафе Рейхарда вместе с тещей – она тихонько плачет, и я не требую объяснений, сам ничего не объясняю и тем более не навязываю ей своих утешений; она оплакивает погибших детей и размышляет о том, что никто из них не нашел успокоения на кладбище. И нет могил, чтобы их можно было убрать цветами, нет успокоения и той обманчивой, грустной, украшенной цветами тишины, которая притягивает к кладбищам романтиков (таких, как я) и превращает сии печальные обители чуть ли не в санатории для психопатов (таких, как я), ибо, сидя под сенью кладбищенских деревьев и кустов, они могут созерцать вдовиц, выпалывающих сорную траву на могилах (как ни странно, вдовцы, выпалывающие сорную траву на могилах, редкое явление), и размышлять о бренности человеческого праха.
Итак, когда я сижу на веранде кафе Рейхарда,, just in front of the cathedral, у меня есть все основания жалеть, что я нахожусь не на базарной площади в Баллахулише и не ожидаю прибытия бродячего цирка, который появится там этак месяцев через восемь.