В разных квадратах площади под непрерывным дождем стояли жалкие фигурки друзей. Никто уже не был в силах двинуться. Красаускас снял шляпу и пошел по краю площади вдоль горизонта, стирая шляпой с мутного свода кабацкие миражи.
Если бы можно было самому проникать в объем, резать в глубину, глухо говорил он. Если бы я бы мог бы, я бы всем бы вам бы дал бы приют бы, покой бы и волю б.
Вдруг он остановился перед покосившимся и пустым двухэтажным особняком с разъехавшимися рамами, с облупленными кариатидами, с продавленной крышей и вывеской «УПРРУЧХОМИЗГРЕАЗ». Зашвырнув туда внутрь пальто и шляпу своего склона и оставшись в сверкающем белом костюме своего зенита, Красаускас мощным жестом обвел особняк и выровнял ему бока. Не отрывая руки, он излечил от волчанки кариатиды, вставил стекла и настлал крышу. Тогда внутри зажглись люстры. Тихо открылась парадная дверь. Красаускас поднял руку, как разыгрывающий в баскетболе, и быстро пошел по лестнице вверх и вглубь.
Дождь как будто кончился. Открылись большие небеса. Невесть откуда взявшаяся, кипела вокруг под теплым ветром листва Восточной Прибалтики.
ЦПКО им. Гинзбурга
Беллетристу бывает жаль растрачивать «жизненный материал» на мемуары. Как Брюсов когда-то сказал: «Сокровища, заложенные в чувстве, я берегу для творческих минут», так и все детали прошлых дней, оставшиеся в памяти, хороши для романа. Да и откуда еще взяться романическому чувству, если не из воспоминаний.
Бывают, однако, обстоятельства – чаще всего печальные, когда садишься записать что-то без вымысла, без всяких «сплавов», все как было, ибо метафорическое письмо в таких случаях неуместно.
Вот так и сейчас я собираюсь записать все, что помню, об одном июньском дне 1960 года. Точной даты нет, но, кажется, в середине месяца мне позвонил Илья Авербах, сотоварищ по Первому Ленинградскому мединституту. Мне было двадцать семь лет, а Илюше, который был на два курса младше, стало быть, двадцать пять. Я тогда работал в Москве консультантом областного противотуберкулезного диспансера, что и сейчас вроде бы располагается в том же доме на Божедомке. Питерец Илья, очевидно, был в Москве наездом.
– Старик, – сказал он, – хорошо бы встретиться.
– Обязательно встретимся, старик! – возопил я. – Встретимся в ЦПКО, в чешском пивном баре! Там сейчас все встречаются!
Он хмыкнул – видимо, не ждал такого приподнятого ответа на предложение. Он явно еще не знал, что моя жизнь в то лето приближалась к удивительному повороту. Через несколько дней должен был выйти шестой номер журнала «Юность» с первой частью моего романа «Коллеги». Не знаю, испытывал ли я тогда полное счастье, но уж эйфория-то разыгралась, как сейчас говорят, в полный рост.
По дороге в ЦПКО я зашел в «Юность», и там редактор Мэри Озерова дала мне на вычитку плотную пачку верстки седьмого номера со второй частью. Ну вот обалдеет Илья, подумал я. Вот будет хохма!
В 1956 году на территории больницы Эрисмана, где располагались клиники и учебные здания института, мы больше говорили о литературе, чем о медицине. «Оттепель» каждый месяц преподносила сюрпризы. Вот разыгрался шквал с «Не хлебом единым», вот вышла «Литературная Москва» со стихами Ахматовой и Заболоцкого. В периодике мелькали имена Слуцкого, Яшина, Эренбурга, Пастернака, Хемингуэя. В Доме культуры промкооперации, так называемой «Промке», куда мы ходили в литературный кружок, был устроен вечер культуры Франции. На сцене открылось кафе символистов, в котором читали стихи Бодлера и Рэмбо.
Авербах из всех кружковцев был самым продвинутым. Он курил трубку и первым стал говорить друзьям «старик». От него расходились еще вчера глубоко запрятанные в семейные архивы старых питерцев издания Серебряного века, вплоть до «Мира искусства» и «Аполлона». Вот на этой почве мы с ним сошлись, хотя в кружке ко мне многие относились снисходительно, считая провинциалом из Казани. Каковым я, собственно говоря, и был, если не считать двухгодичной жизни в «столице колымского края».
Не помню, как назывался тот летний, под тентами, ресторан, ну, допустим, «Злата Прага». Он остался в ЦПКО после чехословацкой выставки и стал популярным местом, потому что в нем без перебоев подавали «Праздрой» и жареные сосиски, шпикачки.
Авербах поджидал меня у входа в заведение. Он выглядел замечательно, загорелый и стройный. Сейчас, вспоминая его тогдашнюю внешность, приходит в голову, что он был похож на Жан-Поля Бельмондо – такое же узкое, губастое лицо со смеющимися глазами. Позднее, став известным кинорежиссером, он растерял это сходство, и глаза погасли. Однажды, после его преждевременной смерти, я увидел его во сне. Он был неживой, но вот такой же, как в тот день, загорелый, исполненный молодого здоровья и бельмондонистый. Проснувшись, я подумал, что души, быть может, каким-то образом отражают пик человеческой жизни.
– Привет! Там один друг занял для нас столик, – сказал Илья. – Если ты не возражаешь, конечно.