Я буду скучать по пьяным детям, и школьнице Кате, изображающей Гамлета (ее плечи никнут под тяжестью отцовской шинели, но она упрямо следует зову судьбы), и звенящему сопрано нашего призрака, возносящему к колосникам сцены заунывное «Здравствуй, королева!». Я заметил, кстати, что пожилые артисты забывают текст чаще, чем студенты, но студентов почему-то все равно жальче; мне во всяком случае жалко именно их. Старики хоть и умрут скоро, но сегодня вечером пойдут домой к женам, мужьям, родителям и получат свои пять евро за выход, а этих пьяных детей, боюсь, даже в трамвай не пустят.
А еще я буду скучать по тому моменту, когда за моей спиной распахиваются, словно веки просыпающегося чудовища, крылья алого бархатного занавеса. Помните? Партер безлюден, ярусы закрыты на ключ, зрители сидят только на сцене; поворотный круг обращает их лицом то к мебельному карману, то к режиссерскому пульту; беготня, волнение, шум, ярость… Круг останавливается, уперев зрительскую трибуну лицом в заднюю стену сцены; занавес за спиной вдруг нехотя расходится пополам, тяжелый и сонный, как сигаретный дым в тамбуре ночного поезда, открывая черную пустоту партера, которая обреченно вздыхает, положив подбородок мне на плечо, и я вдруг вспоминаю Самсона…
Да, как раз на одном из спектаклей мне пришла идея, что не дает теперь покоя; хочу написать пьесу (а может быть, киносценарий, посмотрим), только совершенно в ином ключе, нежели наши «Самсон и Далила». Не будет там красавицы и клавикордов, да и стихов не будет. В моем замысле упор сделан на детские воспоминания Самсона: как он бегал с бидоном за молоком, когда в соседний двор приезжала цистерна; как он увидел учительницу физкультуры продающей пиво в ларьке на автобусной остановке и понял, что и учительницу можно полюбить; как он в первый раз в жизни попробовал курить – это было весной, сигарету выпросил у друга Олега, стоял под аркой у книжного магазина «Родина», юный и несчастный, и ему тогда показалось, что его лица вдруг коснулось чье-то дыхание, именно так, как сейчас, словно бы пустота овдовевшего мироздания (Бог-то, прочитав Борхеса, покончил с собой, мы помним) тяжело вздохнула, положив подбородок ему на плечо.
Я знаю, Вы простите мне мою сентиментальность. Есть, однако, и радостные новости: я разорвал наконец отношения с Вашей тезкой, студенткой Машей с местной кафедры театроведения. Не помню, рассказывал ли Вам о ней; в общем и целом она девушка, и у нее русые волосы; зовут ее, как и Вас, Мария, и, пожалуй, на этом сходство заканчивается. Несколько недель назад мы с ней сошлись, меня привлекли ее юные лета и тоска в глазах; что привлекло ее во мне – ума не приложу. Наверное, наша связь была в основном следствием ее низкой самооценки; опять же, Ваша тезка была, есть и будет склонна к суициду, а тут нужны зрители… Насладитесь этим казусом русского языка; «склонность к суициду» столь же правомерно, сколь и «склонность к злоупотреблению спиртным» или там «склонность к занятиям живописью», будто самоубийство можно практиковать, так же как алкоголизм или намазывание масла на холст. Правильнее было бы сказать, Машенька «склонна к попыткам суицида». Несколько раз она очень удачно разрешила таким образом неловкую паузу в разговоре. Наверное, потому и разрушились наши едва успевшие начаться отношения: зритель из меня не слишком благодарный. Я быстро начинаю скучать, лезу в телефон, а то и вовсе засну. Профессиональная деформация, что поделаешь; страстью меня трудно потрясти. Да и потом, вышла неувязка с Гегелем: Машенька как-то раз вслух усомнилась, что он был величайшим философом всех времен. Может, говорит, и не был. Ну как с таким человеком можно спать, посудите сами?