Мы стоим в шеренге, и я не знаю еще, как тебя зовут. Я вижу твои мускулистые руки, короткий накачанный живот и поджатые ягодицы, лицо арийца. Потом в общаге, где ты зафигачивал Эмерсона на фоно, я подошел к тебе познакомиться. Я сказал, что мы из одной секции. Но ты посмотрел на меня, как на дурака, скорее всего ты там даже меня и не заметил, ведь я тогда не умел еще перепрыгивать через козла, а ты… Когда тренер так высокомерно засмеялся, ты спокойно подошел к перекладине, к этому «орудию казни» (как он выразился), легко подпрыгнул и, слегка повисев, стал медленно раскачиваться, словно испытывая терпение нашего гимнастического начальника. Он и в самом деле не выдержал и закричал: «Ну ладно, Воронцов, хватит валять дурака!» А ты вдруг изогнулся и в хищном каче бросил свое тело вперед, а потом, прогнувшись, назад, и, словно бы сам себя подгоняя, снова всем телом ушел по дуге вперед, и еще, и еще, быстро наращивая амплитуду, о это упорство, с каким мы ее увеличиваем словно бы с тайной надеждой кого-то или что-то там обмануть в последний момент, с тайной надеждой, что не оно нас обманет, как герои мифа, что хотят жить своей жизнью, но мифы – это же для других, и пусть об этом расскажут другие, умно поморщив нос за столом, а тогда ты продолжал и продолжал раскачиваться, отчего эта тонкая перекладина, стальная блестящая ось, на которой ты, твое тело разгоняло и разгоняло свой ход, даже слегка поскрипывала. Ты приближался и приближался к верхней точке, переворачивалось и наливалось кровью твое лицо, ты смотрел только на эту блестящую ось, слегка прогибающуюся ось, и когда твое тело встало там, в вышине, вертикально, когда оно замерло головой вниз, побеждая наконец этот умный снаряд, преодолевая его и словно бы оставляя вещь вещи, как хорошо исполненный акт, как хорошо сыгранную пьесу, когда поверх мастерства вдруг заблестит и нечто иное, что только и догадываешься, как назвать, и медлишь, и не называешь, чтобы не ошибиться, и кайф длится и длится, а ты уже, помедлив в зените, легко переступив с руки на руку, ты, твое тело стремительно, нет, не обрушивалось, не низвергалось, а уходило, слетало вниз, хищно и плавно изгибаясь, вниз, как ты подтягивал к себе носки в этих оранжевых чешках, чтобы потом, в нижней точке, наоборот их разогнуть, синяя вена у тебя на шее и крепко, до белизны сжатые пальцы. Пять оборотов, шесть, семь… «Хватит!» – закричал наш гимнастический палач, но ты спокойно сделал еще два и только тогда, словно бы тебе стало скучно, не пошел в третий раз, а качнувшись вперед и назад, легко, по-кошачьи спрыгнул на маты. «Emerson, Lake & Palmer!» Да, ты классно зафигачивал эти пассажи из «Картинок с выставки» тогда, в общаге. Потом ты предложил мне выпить пятьдесят грамм чистого спирта, и я обжег себе горло. Но ведь я так хотел с тобой познакомиться.
– Сделай мне это, – она посмотрела на него.
Когда другой уже в тебе и можно не стесняться, ведь за это ты и платишь, чтобы не стесняться, ведь не бывает же скверных наслаждений, а только удача или неудача, как говорят наркоманы, бэд трип или гуд трип.
– … больно… еще… – простонала она, закусывая губу.
Спокойно и внимательно рассматривая это лежащее под ним женское тело, он сделал ей еще… и даже еще, так, что она закричала от этого странного наслаждения, словно бы разрывая наконец себя на части и разбрасывая, расшвыривая эти лоскуты, лишь бы не возвращаться, не видеть больше себя такой, как была раньше, никогда, а чтобы было только это пустое и сияющее, словно лезвие кайфа, которое входит в тебя и входит, которое входит в тебя и входит…
Знаешь, Серж, когда через много лет я вдруг увидел фильм, где Эмерсон издевался над своим инструментом, где он крутил его вокруг оси, а то вдруг бил, извлекая эти демонические звуки, Кейс был тогда в каком-то блестящем костюме не то матадора, не то астронавта, у него было какое-то странное отрешенное выражение лица, он вдруг приподнял этот свой суперсинтезатор «Yamaha», приподнял, перевернув на попа, и… со всей силы ударил углом о рампу, чтобы наконец посыпались все эти чудодейственные звуки, чтобы они словно бы стали наконец видны. И они действительно посыпались, звеня, из этого сверкающего ящика, знаешь, тогда я догадался, зачем мы все это делаем.
– Ну как? – спросил Серж.
– Да… очень.
Она благодарно улыбнулась, потом подняла ладонь и, не стесняясь, вытерла слезы.
– Знаешь, я ведь на самом деле маленькая девочка.
Она попыталась улыбнуться опять, как в детстве, но на этот раз улыбка вышла какой-то жалкой, та, оборотная сторона чувства, из которого была сделана вся ее жизнь, то двоящееся, раздвоенное на застывшую доброжелательность ритуала и скрытую ненависть к другим почему-то возвращалось и не давало ей улыбнуться искренне во второй раз. Троллейбус упрямо загудел и поехал, стал слышен шум резиновых шин.
– Я до сих пор люблю куклы, да, – насильно продолжала строить фразу она.
Серж молчал, вполуха слушая ее болтовню, а потом вдруг сказал:
– Слушай… а дай мне взаймы еще двести долларов.