Успех Тихонова был тем значительней, что дебютировал он на фоне активно работавших Маяковского, Есенина, Бедного, Хлебникова, Мандельштама, Клюева, Цветаевой. Книги его не затерялись в общем потоке, а сам он стал членом литературной группы, называвшей себя «Серапионовыми братьями». Это не было какое-то особое литературное направление, скорее – творческая мастерская, где разные писатели учились мастерству. «В ту субботу, – вспоминал „серапион“ Каверин, – к нам пришел рыжевато-белокурый солдат-кавалерист в длинной, сильно потертой шинели, с красно кирпичным лицом, выше среднего роста, костлявый, решительный и одновременно застенчивый. Он был так худ, что казался вогнутым, острые плечи готовы были разорвать гимнастерку. Но это была худоба молодого, крепкого, очень здорового человека. Его встретили радушно. Он улыбнулся, и оказалось, что один из передних зубов у него выщерблен или полусломан. Кажется, уже и тогда он курил трубку. Щеки у него были ввалившиеся, но тоже молодо, твердо. Его усадили за стол, он положил перед собой рукопись и стал читать – глуховатым голосом, быстро. Его попросили читать медленнее. Как будто очнувшись, он поднял взволнованные глаза и повиновался – впрочем, на три-четыре минуты… Впервые нам предстояло общее решение… Объединившиеся, не раз собиравшиеся, связанные быстро укреплявшимися отношениями, мы должны были оценить рассказ и сказать автору – принимаем мы его в орден „Серапионовы братья“ или не принимаем. Не было ни устава, ни рекомендаций, ни предварительных условий, которые показались бы нам смешными. Решение надо было принять, следуя нигде не записанному закону. Этот закон состоял из двух естественно скрестившихся начал – литературного вкуса и чувства ответственности. Первое непосредственно относилось к рассказу. Второе – и к автору и к рассказу…
Солдат (перешептываясь, мы выяснили, что он не просто кавалерист, но еще и гусар) читал долго, и мы слушали его терпеливо: если Горький упрекал себя в длиннотах, они простительны и гусару. Однако, когда он перевалил за середину, его перестали слушать… Вежливо, в слегка поучительном тоне Груздев выразил общее впечатление: не удалось то и это. Могло бы удаться, но тоже не удалось это и то. Мы единодушно присоединились. Кавалерист слушал внимательно, но с несколько странным выражением, судя по которому можно было, пожалуй, предположить, что у него добрая сотня таких рассказов. Потом сказал чуть дрогнувшим голосом: «Я еще пишу стихи». Слушать еще и стихи после длинного, скучного рассказа? Но делать было нечего: мы что-то вежливо промычали. Из заднего кармана брюк он вытащил нечто вроде самодельно переплетенной узкой тетрадки. Раскрыл ее – и стал читать наизусть. Не только я, все вздрогнули. В комнату, где одни жалели о потерянном вечере, другие занимались флиртом, внезапно ворвалась поэзия, заряженная током высокого напряжения. Слова, которые только что плелись, лениво отталкиваясь друг от друга, двинулись вперед упруго и строго. Все преобразилось, оживилось, заиграло. Неузнаваемо преобразился и сам кавалерист, выпрямившийся и подавшийся вперед так, что под ним даже затрещало стащенное из елисеевской столовой старинное полукресло. Это было так, как будто, взмахнув шашкой и пришпорив коня, он стремительно атаковал свою неудачу. Каждой строкой он загонял ее в угол, в темноту, в табачный дым, медленно выползавший через полуоткрытую дверь. Лицо его стало упрямым, почти злым. Мне показалось даже, что раза два он лязгнул зубами. Но иногда оно смягчалось, светлело.