На площади перед церковью стоял на шоссе черный обгорелый танк с крестом. Снег запорошил гусеницы, покрыл ровную ленту шоссе. И мертвая тишина кругом, и ни единого следа на снегу. Лишь над домом на той стороне шоссе тянулась струйка дыма. Игорь Владимирович обогнул танк и зашагал туда.
Из дома вышел толстый низенький человек в окровавленном халате, с кудлатой годовой, в очках. Толстяк снял очки и, часто моргая главами, принялся протирать стекла полой халата. Игорь Владимирович кашлянул. Человек в окровавленном халате обернулся и принялся кричать, размахивая руками:
— Это форменное безобразие! Я буду жаловаться на вас члену Военного Совета. Вы мне ответите за это.
Игорь Владимирович подошел ближе. Толстяк в окровавленном халате надел очки и, щурясь, разглядывал командующего.
— Где Шмелев? Где батальон? Он жив? — спросил Игорь Владимирович, делая жест рукой, чтобы остановить толстяка.
— Откуда мне знать? — раздраженно ответил толстяк. — У меня тридцать семь человек, и среди них нет никакого Шмелева. Тридцать семь раненых, из них пять весьма тяжелых. А я один. Где мои сани? Зачем же вы явились сюда, если вы не можете мне помочь? Я целые сутки работал на льду...
— Вы забываетесь, — сказал адъютант. — Вы говорите с командующим армией.
— Для меня не существует ни командующих, ни рядовых. Под моим ножом все равны. И все требуют сострадания. А что я могу им дать?
— Объясните же наконец. Куда они ушли? Где они сейчас?
— Вам лучше знать, куда вы посылали их. Что должны делать солдаты, как не выполнять приказ. И они ушли выполнять его. — Толстяк махнул рукой куда-то в сторону от озера.
В проулке послышалось гуденье моторов. Аэросани тяжело выползли на площадь и остановились у танка. От моторов поднимался пар. Винты прокрутились на холостых оборотах и остановились. Стало тихо.
Далекая пулеметная очередь прорезала тишину. Донеслись глухие разрывы мин, снова частая пулеметная дробь.
— Слышите? — сердито сказал толстяк. — Опять они берутся за свое. Скоро опять привезут ко мне раненых. Они знают, что делают.
глава III
Осень стояла в тот год потрясающая, и солнце все время сверкало над нами. Было не жарко, и мы шагали с утра до вечера. В деревне девочка в белом платье подбежала ко мне, я подхватил ее на руки, в глазах ребенка не было страха от того, что она смотрела в лицо солдата. Мы ушли далеко, а она все махала рукой, мы шли по шоссе, и впереди, над рощами, над убранными полями маячил острый готический шпиль костела. Мы шагали к нему весь день, шпиль бродил по горизонту, потом встал прямо надо мной, и я вошел внутрь. Служба уже кончалась, женщины в белых платках сидели на скамейках, слушая орган и хор. Лучи солнца проходили сквозь высокие стрельчатые окна, внизу было сумрачно, прохладно, и музыка, слитая с женскими голосами, поднималась к солнцу. Девушка пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю, о всех кораблях, ушедших в море, о всех забывших радость свою. Так пел ее голос, летящий в купол, и луч сиял на белом плече, и каждый из мрака смотрел и слушал, как белое платье пело в луче. И всем казалось, что радость будет, что в тихой заводи все корабли, что на чужбине усталые люди светлую жизнь себе обрели. И голос был сладок, и луч был тонок, и только высоко, у царских врат, причастный тайнам, плакал ребенок о том, что никто не придет назад, — я стоял и шептал стихи, как молитву, потом музыка кончилась, и я побежал догонять своих. Я не поверил этой молитве, мы уже не раз возвращались оттуда и снова вернемся, я знаю — вернемся потому, что я слышу, как любимая плачет и зовет меня. Ведь так не бывает, чтобы никто не пришел назад, всегда кто-нибудь возвращается. На берегу будут стоять женщины и ждать тех, кто вернется, и моя любимая ждет на берегу, корабль подходит, уже видны их лица, ищущие взгляды и улыбки, и девочка в белом платье машет рукой, и бабочки пестро порхают над толпой — это мы возвращаемся. Мы придем, непременно придем, измученные, седые, все тело в глубоких шрамах, пустой рукав заткнут за пояс, и костыли гремят по мостовой, а города лежат в развалинах, дом порушен, на витринах — мешки с песком, хлеб дают по карточкам, но мы все равно вернемся, и не будет ничего прекраснее, чем то, что мы вернулись, потому что пушки перестали стрелять, огни зажглись в окнах, пахарь выходит в поле и надо начинать жизнь сначала.
Шмелев поднял руку, давая сигнал. Позади сухо захлопали минометы. Первые мины не долетели до деревни, а потом стали рваться за оградой, забрасывая в стороны острые железные колья и темные тучи земли и снега.
Солдаты медленно ползли по полю. Немецкие пулеметы за оградой замолчали.
— Дай. — Шмелев взял из рук Джабарова флягу, сделал несколько глотков. Ром был тягучим и огненным, он утишал боль в голове, и казалось, что раненое плечо болит слабее. Шмелев отдал флягу, захватил зубами снег, чтобы остудить рот.