Но объявляют наоборот. Поднимаемся по эскалатору наверх, мне вручают отбойный молоток, и я всю слякотную ночь долблю асфальт перед «Гостиным», в душе оправдывая человека в форменном кителе – что ж, мы понимаем, должно все быть честно, бывают ведь авралы. Они бывают, убеждаюсь и на следующий день, бродя в катакомбах под эскалатором с холодным шлангом в руках. Из него вылетает тяжелая брызгливая струя воды, и этой водой я вымываю из катакомб дневную грязь. «Да, аврал на аврале», – думается мне все шесть месяцев, в течение которых не сплю, мотаюсь по тоннелям с молотком и колочу неведомые дырки в тюбингах для неведомой банкетки, катаю бочки – тружусь, одним словом, во славу настоящего призвания, сочиняя вслух среди подземногоэха: «Грязь – осенняя пора-а, что ни делаешь – все зря-а. И мешает мне увлечься бесконечность – бесконечно-о!» – а эхо только бу-бу-бу в ответ.
Во славу настоящего призвания «Санкт-Петербург» отчаянно гастролирует по бесконечным подмосткам, шаг за шагом приближаясь к звучанию полупрофессиональному и отдаляясь от непрофессионального в том смысле, что микрофонно-усилительной дребедени накупаем мы все больше, а с мастеровой ловкостью Вити Ковалева организуем ее хаос в стоґящий рок-н-ролльный реквизит. Но это бесконечное восхождение по склону без вершины.
Однажды в полдень той же слякотной осенью на проспект Металлистов почти врывается соученик по истфаку.
– Запри дверь, – говорит, и я замечаю, как он возбужден.
– Да что запирать? Заперто.
– Нет, проверь, заперты ли двери.
Он достает из сумки сверток, разворачивает. Вздрагиваю и иду проверять, заперты ли двери.
Возвращаюсь и спрашиваю с дрожью в голосе:
– Что это? – Глупый вопрос, поскольку понятно, что это.
– Глупый вопрос. И так понятно. Ты понимаешь, на что я пошел?!
– Нет, – отвечаю я. – На что ты пошел? Только не ври.
Он не врет, а так вот разом по лбу. И еще он говорит, что всегда стремился как-то быть в искусстве, но покамест он может только так быть в искусстве, то есть он дарит это мне, нашему «Петербургу», потому что наш «Петербург» – это и его «Петербург», его «Санкт», а «Санкт-Петербург» – это в кайф.
– Я не понял. Я могу это просто так взять?
– Да. Я пошел на воровство.
– Нет… Да… То есть нет!.. То есть, конечно, да!
Мой сокурсник срезал на телевидении, где подрабатывал грузчиком, микрофон. Такие я видел только в программе «Время». В такие дикторы рапортовали о трудовых победах. Микрофон сработали умельцы Австрии и ФРГ, и ему цены нет. Цена-то есть – по Уголовному кодексу. Но ведь есть же и призвание. С такими друзьями, думается мне, «Санкт-Петербург» доберется даже и до профессионального звучания. Доберется, даже если у этого склона и нет вершины.
И вот мы карабкаемся по склону в связке и без страховки, и в связке нашей появляется свежеиспеченный выпускник средней школы Никита Зайцев, Никитка, Никиток. Не помню, кто привел безусого, соломенноволосого, пухлогубого Никитку, но он так лихо въехал со своей скрипкой-альтом в наши с Николаем композиции, что даже я, теперь уже строгий консерватор стиля и имиджа, не смог отказать. И теперь нас пятеро в связке над пропастью, и кайф наш еще круче – так говорят болельщики, и, дай им волю, они бы нарезали нам авоську микрофонов.
А авантюристы все устраивают авантюры во славу призвания «Санкт-Петербурга» и своих бездонных карманов.
Очень взрослый и малословный тенорок по фамилии Карпович вписывает «Санкт-Петербург» отконцертировать несколько вечеров в слякотном Ораниенбауме, в спортивном манеже, ставшем на несколько вечеров танцевально-концертной территорией. Нас даже законно оформляют на незаконные ставки, и в манеже мы законно-незаконно отыгрываем, сколько положено и как просят. А просят не очень-то того. Но без Лемеховых имидж «Санкт-Петербурга» и так уже не очень-то того. Это как в трикотаже, когда 50 % шерсти, но и 50 % синтетики. Шерсть престижней, а синтетика практичнее.
На мне новая рубаха консервативного покроя и брюки в серую полоску. Я как бы устал от успеха, но иногда еще могу раз-другой дрыгнуть ножкой, а Никитка – наоборот, молодой бычок, козленок, волчонок, не знаю. Но удачно смотрится. Николай за барабанами строг, зол и алогичен. Мастеровой Витя Ковалев словно в полудреме маячит возле Николая за моей спиной, Никита Лызлов же за роялем более склонен к демократизму и открытому веселью. Все продумано и все в кайф.
В Ораниенбауме кайфовальщики довольны, а рок-н-ролльщики смакуют каждое соло Никитки – звукоизвлечение у него действительно изумительное, и смакуют все мои броски из баса в свистящий фальцет. И правильно делают, потому что все продумано. И все в кайф.
Даже бессвязное сочинение «Бангладеш» долгим ухарским драйвом покоряет манеж Ораниенбаума.
И тут вонзается скрипичный риф, а после него: