— Если меня действительно считают сумасшедшим, то здесь четверо еще более безрассудны, чем я; это те, кто, зная, что я сумасшедший, все же приняли меня в заговор, ибо, друзья мои, хоть вы называете себя philomati 12
и объясняете свои сборища научными интересами, вы просто-напросто франкмасоны, члены запрещенной в Обеих Сицилиях секты, и замышляете низвержение его величества короля Фердинанда и провозглашение Партенопейской республики, а это называется государственной изменой и влечет за собою смертную казнь. Мы с моим другом Этторе Карафа плюем на смерть, потому что нам, как патрициям, всего лишь отрубят голову, а это не замарает наших гербов. Зато вы, Мантонне и Скипани, и Чирилло, сейчас ждущий вас там, внизу, — люди отважные, ученые, великодушные, мужественные, люди, во сто раз лучше нас, но, к несчастью, всего лишь плебеи, будете просто-напросто вздернуты на виселицу. Ну и посмеюсь же я, друзья, когда, с комфортом расположившись в окошке mannaia 13, увижу, как вы дрыгаетесь на веревках, если только illustrissimo signore 14 Паскуале Де Симоне не лишит меня этого развлечения по приказу ее величества королевы… Ступайте, совещайтесь и, когда понадобится совершить что-нибудь невозможное, то есть нечто такое, что может сделать только сумасшедший, вспомните обо мне.Те, к кому были обращены эти слова, были, по-видимому, точно такого же мнения, как и тот, кто произнес их, ибо, одновременно и смеясь, и пожимая плечами, они предоставили Николино стеречь у окна, а сами спустились по винтовой лестнице; на ступени ее падали слабые блики от лампы, освещавшей низкий подвал, выдолбленный в скале ниже уровня моря и, по-видимому, предназначенный зодчим герцога Медины для благородной цели хранения лучших испанских и португальских вин.
В этом подвале — раз уж, не считаясь с поэтичностью и серьезностью нашего повествования, мы вынуждены называть вещи их именами — сидел, облокотившись на каменный стол, задумчивый, сосредоточенный человек; плащ его был откинут назад, лампа освещала его лицо, бледное и исхудавшее от бессонных ночей; перед ним находились перья, чернила и несколько листов бумаги, а под рукою — пара пистолетов и кинжал.
Человек этот был не кто иной, как знаменитый врач Доменико Чирилло.
Трое других заговорщиков, которых Николино назвал Скипани, Мантонне и Этторе Карафа и отправил совещаться, один за другим появились в слабом, трепещущем свете лампы; они скинули с себя плащи и шляпы, затем каждый положил перед собою по паре пистолетов и по кинжалу, после чего они не то чтобы приступили к совещанию, а просто стали обмениваться новостями, услышанными в городе.
Так как мы знаем не хуже, а даже лучше, чем они, обо всем, что произошло в тот столь богатый событиями день, то, с позволения читателя, предоставим им обсуждать эту тему, уже неинтересную для нас, а тем временем вкратце познакомимся с биографиями этих пяти лиц, ибо им суж-дена немаловажная роль в событиях, о которых мы собираемся рассказать.
VI. ПОСЛАНЕЦ РИМА
Посмотрим же, кто такие эти пятеро, из которых Николино, не щадя и самого себя, так насмешливо и весело троих обрек на виселицу, а двоих на гильотину, — причем его предсказаниям, за исключением одного, суждено было осуществиться.
Тот, кого мы назвали Доменико Чирилло, застав его задумчивым и сосредоточенным, одиноко сидящим облокотившись на каменный стол, напоминал героев Плутарха и являлся одним из редчайших представителей античности, когда-либо появлявшихся на неаполитанской земле. Он не принадлежал ни времени, ни стране, в которой жил, и обладал многими достоинствами, однако ему было бы достаточно одного из них, чтобы стать человеком выдающимся.
Он родился в 1739 году, в год восшествия на престол Карла III, в Грумо, деревеньке в Терра ди Лаворо. Семья его издавна славилась знаменитыми врачами, учеными-естествоиспытателями и неподкупными судьями. Еще не достигнув двадцати лет, он участвовал в конкурсе на замещение кафедры ботаники и добился ее; потом он путешествовал по Франции, познакомился с Нолле, Бюффоном, д'Аламбером, Дидро, Франклином, и если бы не его горячая любовь к матери — он сам в этом признавался, — то он отказался бы от своей настоящей родины, чтобы обосноваться на родине, избранной его сердцем.
Возвратившись в Неаполь, он продолжал научные занятия и стал одним из лучших врачей своего времени; но особенно известен он был как врач бедных, ибо считал, что для истинного христианина наука должна быть не источником благосостояния, но средством помогать страждущим; поэтому, когда его одновременно приглашали к богачу и к лаццароне, он охотнее отправлялся к нищему и сначала, пока тот был в опасности, помогал своими знаниями, а когда больной начинал поправляться — деньгами.
Несмотря на это или, лучше сказать, именно поэтому, в 1791 году он был в немилости у двора: страх перед революционными идеями и ненависть к французам вооружили Фердинанда и Каролину против всех, кого в Неаполе отличали благородное сердце и проницательный ум.