— Ваше высокородие… Вы бы винца испили, — чуть слышно предложил он.
— А? Что? — открывая и сейчас же закрывая глаза, спросил Зарудин, и — как ему казалось — унизительно, а на самом деле только жалко, сморщившись, сквозь зубы, с трудом шевеля распухшими губами, проговорил: — Зеркало… дай…
Денщик вздохнул, покорно принес зеркало и посветил свечой.
«Чего уж тут смотреть!» — неодобрительно подумал он.
Зарудин посмотрел в зеркало и невольно застонал. Из темной поверхности, багрово освещенное сбоку, глянуло на него одноглазое, налитое, синевато-красное и черное лицо, с нелепо взъерошенным светлым усом.
— А… возьми!.. — пробормотал Зарудин и вдруг истерически всхлипнул: — Воды… дай!..
— Ваше высокородие, чего так убиваетесь! Оно заживет… — жалостливо заговорил денщик, подавая воду в липком стакане, пахнущем холодным сладким чаем.
Зарудин не пил, а только возил зубами по краю стакана, разливая воду на грудь.
— Уйди! — выговорил он.
Ему показалось, что денщик, один во всем свете, жалеет его, но теплое чувство к солдату сейчас же подавилось невыносимым для него сознанием, что даже денщик может теперь жалеть его.
Солдат, моргая глазами, с видимым желанием заплакать, вышел на крыльцо, сел на ступеньку и, вздыхая, стал гладить мягкую волнистую спину подбежавшей собаки. Сеттер положил ему на колени слюнявую изящную морду и смотрел снизу вверх темными, непонятными, но как будто что-то говорящими глазами. Над садом сверкали блестящие безмолвные звезды. Солдату отчего-то стало грустно и страшно, точно в предчувствии страшной неотвратимой беды.
«Эх, жисть, жисть!» — горько подумал он и свернул мысль на свою деревню.
Зарудин судорожно повернулся к спинке дивана и замер, не чувствуя сползшего ему на лицо согревшегося мокрого полотенца.
«Вот и кончено! — с внутренним рыданием повторял он. — Что кончено?.. Все, вся жизнь… все… пропала жизнь… Почему? Потому что я опозорен, потому что… побили, как собаку!.. Кулаком… по лицу!.. И нельзя оставаться в полку!..»
Необыкновенно отчетливо Зарудин увидел себя стоящим на четвереньках посреди аллеи, бессмысленно роняющим бессильные угрозы, жалкого, маленького. Все вновь и вновь переживал он этот странный момент, и все ярче и убийственнее вставал он перед ним. Все мелочи припоминались, точно освещенные электрическим светом, и почему-то эти нелепые угрозы и белое платье Карсавиной, промелькнувшее перед ним, именно когда он угрожал, было мучительнее всего.
«Кто меня поднял? — стараясь не думать и нарочно путая свои мысли, думал Зарудин. — Танаров?.. Или тот жиденок, что шел с ними?.. Танаров?.. А-а!.. Не в том дело… А в чем? В том, что вся жизнь испорчена и нельзя оставаться в полку. А дуэль?.. Не будет он драться все равно… нельзя будет оставаться в полку!..»
Зарудин вспомнил, как судом офицеров, в котором участвовал и он, выгнали из полка двух пожилых семейных офицеров, отказавшихся драться на дуэли.
«Так и мне предложат… Вежливо, не подавая руки, те самые люди, которые… И уже никто не будет гордиться тем, что я возьму его на бульваре под руку, никто не будет мне завидовать и копировать мои манеры… Но это не то!.. Позор, позор, вот что главное!.. Почему позор? Ударили? Но ведь били же меня в корпусе!.. Тогда толстый Шварц ударил меня и выбил зуб и… ничего и не было!.. Потом помирились и до конца корпуса были лучшими друзьями!.. И никто меня не презирал! Почему же теперь не так? Не все ли равно; так же шла кровь, так же я упал… Почему?»
На этот полный безвыходной тоски вопрос не было ответа в уме Зарудина. Он только чувствовал, что какая-то мутная бездонная грязь накрыла его с головой и он неудержимо идет ко дну, ничего не видя и ничего не понимая вокруг.
«Если бы он согласился на дубль и попал мне в лицо пулей… Было бы еще больнее и безобразнее, чем теперь ведь, а никто не презирал бы меня за это, а все бы жалели. Значит, между пулей и… кулаком… Какая разница? Почему?»
Мысль работала скачками. И в глубине ее, обостренное непоправимым несчастием и пережитою мукою, начинало вырастать что-то новое, как будто когда-то бывшее, но забытое им в течение своей офицерской, легкой, пустой и шумливой жизни.
«Вот фон Дейц спорил со мною о том, что если ударят в левую щеку, надо подставить правую, а он же сам тогда пришел и кричал, махал руками, возмущался, что „тот“ отказался от дуэли!.. Ведь это, собственно, они виноваты, что я хотел ударить хлыстом „того“… А вся моя вина в том, что я не успел ударить!.. Но это бессмысленно, несправедливо!.. А все-таки позор… и нельзя оставаться в полку!..»
Зарудин беспомощно схватился за голову, раскачивая ее по подушке и машинально следя за пустой томительной болью в глазу. Он вдруг почувствовал страшный, мучительный для него самого прилив злобы.
«Схватить револьвер, кинуться и убить… пуля за пулей. И пихать ногами в лицо, когда свалится… прямо в лицо, в зубы, в глаза!..»