Утром оказалось, что вызывали повторно, ездила Лена Мазур и увезла эту старушку с инфарктом, и давление было на нулях. Когда Ленка подошла к нему, было часов шесть, он пил чай в буфетной, больше не ложились все равно. Она сказала, что о нем думает. «Несчастное насекомое! — возмутился Серый. — Бледная немочь!» Ленка, которая ненавидела «скорую» и считала дни до своего освобождения! Всего боявшаяся, затыкавшая уши и глаза, невзрачное полуобморочное создание! «Ты — не врач!» — сказала она. Серый взметнулся, наорал. И стих. Побежал к Матюхину, который в ту ночь дежурил. Матюхин спал в своем кабинете. «Чего волнуешься? — взбрыкнул недовольно, когда Серый разбудил его и рассказал, что случилось. — Кому она нужна — эта старуха?» Потом, прокачивая случившееся в который раз, Серый спрашивал себя: «Почему тогда его так потрясло?» Мало ли он делал старикам на ночь бай-бай? Кстати, по их просьбе — тоже. Не зная их дальнейшей судьбы. «Мы бригады разового пользования!» — как учил Жибоедов. И чему смеялся Серый. Понял потом — было предчувствие. Старуха не так
дышала. Скрыл, скрыл от себя. И знал, что скажет Ленка, когда увидел ее на пороге буфетной. Ленка не шла из головы. Омерзение на ее прыщавом личике. И, лютуя по ее поводу, рассказывая Ваську, Лиде, уговаривая себя тем, что всякое бывает, успокаиваясь этим ненадолго, он снова возвращался к Ленкиным прыщам. И силился вспомнить лицо той старухи — и не мог. Остался в памяти халат, мятый, розово-вишневый, в каких-то потеках. И тощего желудка, муторный, запах изо рта. Потом Серый поймет, что, пересказывая ту историю другим, он искал оправдания и не находил. Перед Васьком оправдываться было нечего. «В следующий раз будешь внимательнее», — сказал он. И напомнил слова Боткина о том, что каждый врач должен пройти целый ряд мучительных сомнений и ошибок, чтобы потом применять свои врачебные сведения без последующих нравственных пыток. Нет, эти слова скользили, не проникая, их было явно недостаточно, они не освобождали затяжелевшую душу. Лида на этот раз сама заговорила о том, что он устал, оправдывала его. И когда Серый, гримасничая и жестикулируя, пытался словами обозначить вызревающее в нем, убеждала: «Ты, Антошенька, не черствый, не равнодушный, коли так мучаешься. Потерпи до осени, всего-то осталось доработать, и ступай, куда пожелаешь. Хочешь — в ординатуру, попросим папу, он поможет, будешь спать ночью дома, будешь есть как человек. А на деньги наплюй, сколько будет, столько и будет». Все это было не то. Не то, что нужно было Серому. Он получит еще один хорошенький удар, когда расскажет о старухе в пивбаре на Киевской, просто расскажет случайному соседу за столиком, в подпитии, расскажет, разумеется, как будто речь не о нем, а о ком-то другом. И сосед, наливший глаз, поикивая от пива, ответит: «Твой друг — подонок!» Этого принять он не мог, хотя и не дал в морду ханыге. Но ушел из бара раздавленный. Свалить на то, что другие не лучше его, как пыталась сделать Лида, было невозможно. В двадцать шесть лет от представления о себе суть моральном совершенстве отказываешься с трудом. Поэтому ищешь всякий раз оправдание. Цепко ищешь, изощренно — и чаще находишь. Заключаешь тогда с собой перемирие и, успокоенный и гордый, живешь дальше. Но как было поступить в те дни? С любезной памятью, которая потащила к его услугам мешок доказательств? Того, что он нетерпим, несправедлив, что он обижал, злобствовал, вредил. Он вспомнил, как прохлопал однажды внематочную только потому, что был небрежен, а был небрежен оттого, что был заносчив и посчитал, будто все истины держит в своих санитарских горстях. Определил, не сомневаясь, банальную дистонию. А женщина в это время, как потом выяснилось, кровила. Он вспомнил молодого истерика с Комсомольского проспекта, у которого оказался флегмонозный аппендицит. Ну да, он был истерик и очень неприятен, когда хватал Серого за руки, и мать его была чрезвычайно спесива, исполкомовская дама районного пошиба, грозившая, что разнесет всю «скорую» вместе с Серым. Но это же ничего не означало! Смотреть надо было! И многое другое вспомнил Серый. И чем больше вспоминал, тем сильнее удивлялся, что все это в нем, оказывается, хранилось. И все то, что он делал, чтобы не попасть впросак перед Жибоедовым, другими «стариками», показать свою удаль, доблесть, опытность. Мимолетности его скоропомощной карьеры хлестали, они накатывались, как приступы. Он изводил себя этими воспоминаниями, понимая, что перебирает, сгущает, но остановиться не мог. Не было истины. Кто же он такой? Истина явилась, и вскоре. Что уж там приключилось на вызове, вспомнить трудно. Кажется, его не поняли или исказили смысл им сказанного, тех советов, что он добросовестно вколачивал в чьи-то непонятливые головы, там было несколько человек, и мужчины, и женщины. Или усомнились в его советах. И он закричал на них. Тогда ему, распятому, немного было нужно. И услышал: «Господи! Да какой же вы врач!»— Да! — взвопил Серый в упоительном исступлении. — Да! Я — не врач!