К кому он только не приезжал! К старым и малым, худым и толстым, горбатым и красоткам, ипохондрикам и неудачливым самоубийцам, и к алкоголикам в похмелье, раковым больным, диабетикам, температурящим, кашляющим, задыхающимся, наркоманам, большим начальникам и маленьким чиновникам, заслуженным артистам, торгашам, обожравшимся иностранным туристам, милиционерам, скромникам, бузотерам, наглецам, сутягам… Да что там перечислять! Всем им было страшно! Разные они были. Но честные, добрые, те реже вызывали. Таким стыдно лишний раз потревожить. В страхе за свою жизнь только и открывает человек свое нутро. Гол человек, если он в страхе! Мысль, конечно, не новая. Но встречаться с этим, мягко говоря, не всегда приятно. Даже, казалось бы, когда можно торжествовать. Как было с тем атлетом, автомобилистом, что корчился на широкой арабской тахте и шептал: «Помогите, доктор, помогите!» Серый сразу его узнал, красивого, белокурого, мощного. И, методично выслушивая, а потом аккуратно ощупывая, не пропуская ни одного квадратного сантиметра этого удивительно развитого тела, говорил себе так: «Вспомни! Ну, вспомни, того человечка, то ничтожество, которое пыталось перейти однажды теплым августовским утром Садовое у Калининского проспекта. Там светофора нет, и поток машин непрерывно накатывается на переход. Вы катите и катите, но редко кому из вас взбредет в голову остановиться, чтобы пропустить пеших людей, что тесно скопились на островке и жмутся, и не решаются ступить на мостовую. Нет, тебе не вспомнить, как стал перед тобой автобус, уступая великодушно дорогу пешим, и они заторопились, суетливые, как ты выскочил из-за автобуса и снарядом понесся в этих пигмеев. Ты торопился, супермен! Тебе надо было срочно по каким-то делам! Сколько же вас, деловых, с неотягощенной душой, развелось в нашей многострадальной Москве! Может быть, ты помнишь только, как один из пигмеев, отпрянув, хлопнул по блестящей крыше твоей новенькой „лады“ и закричал: „Что ж ты творишь, гад!“ Это был я. Ты оглянулся, запоминая, свернул за угол, затормозил и первым долгом, выскочив из машины, ощупал кузов. Теперь я тебя ощупываю и, клянусь „Скорой помощью“, делаю это не менее заботливо, потому что какой ты ни есть паршивец, но потроха у тебя могут быть с гнильцой. Белый халат удивительным образом меняет внешность человека, впрочем, если бы ты не бросался от ужаса по тахте и не закатывал глаз, может ты бы меня и узнал… А тогда, братец, ты бы мог меня убить, если бы тебе сказали, что наказания не последует. Ты и тогда испугался. Свидетелей испугался. Старика, что стучал на тебя клюшкой. И других, которые были вокруг, грозили и охали. Было бы это ночью, в темном месте… Как ты тогда тряс кулаками! Помнишь, что ты кричал? „Тварь! Тварь!“ Сейчас ты кричишь: „Доктор! Доктор! Делайте же что-нибудь!“»
Серый помнит, как, уносясь тогда в троллейбусе от злополучного перекрестка, повторял в ярости одно: «Ну, попадешься мне! Вызовешь „скорую“! Вызовешь! Рано или поздно!» И вот, вызвал. И ничего. Он был здоров, атлет тридцати пяти лет, Серому ровесник, а шарахался, как вспугнутый таракан, из-за своей распущенности, не умея совладать с собой, и, не умея совладать с собой, задыхался от страха. И не было у Серого ни омерзения, ни сладчайшего чувства собственного превосходства. Слабенькое злорадство он испытал, конечно, увезя красивого в больницу, на другой конец Москвы. Попросил, чтобы дали больничку подальше. Надо полагать, из приемного его выгнали после осмотра. Следовало бы всадить ему кубиков двадцать магнезии послойно, по методике фельдшера Алика Жибоедова, оставить память на всю жизнь. Когда-то, по неразумной молодости, так бы и сделал. Затих бы сразу, будьте уверены! Да что-то мешало наказать наглеца. Потому что сказано было: «Не вреди!» Эх! Эх!