Во всяком случае, даже отложив стихи Вячеслава Иванова в сторону, надо признать, что на фоне предреволюционной России Вячеслав Иванов – одна из самых ярких фигур. Недаром Н. А. Бердяев называл его «наиболее культурным человеком, какого он когда-либо встречал». Бердяев в своих публичных докладах именно так вспомнил Вячеслава Иванова, с которым был дружен еще со времен «башни» на Таврической... Вячеслав Иванов – редчайший представитель средиземноморского гуманизма, в том смысле, какой придается этому понятию начиная с века Эразма Роттердамского, и в смысле расширенном – как знаток не только античных авторов, но и всех европейских культурных ценностей. Он владел в совершенстве латынью и греческим – так, что сам сочинял на этих языках экспромты своим друзьям... Образцово знал он и немецкий (был учеником Моммзена), итальянский, французский, несколько хуже – английский; философов, поэтов, прозаиков всего западного мира он читал в подлиннике и перечитывал постоянно; глубоко понимал также и живопись, и музыку... Никогда не забуду вечеров, которые я проводил у него в обществе А. Н. Скрябина (в предсмертные годы композитора). Каким знатоком гармонии выказывал себя Вячеслав Иванов-эзотерист в этих беседах со Скрябиным-оккультистом, мечтавшим о музыкальном храме на необитаемом острове Индийского океана!..
В Куоккалу, дачную местность под Петербургом, я попал в декабре 1909 года только потому, что жизнь там расхвалил мне К. И. Чуковский, имеющий в Куоккале свою дачу. Он же нашел дачу и для меня, и я заочно взял ее в аренду на зиму.
Я начал в Петербурге писать повесть «Движения», но там я жил в шумной гостинице, а для того, чтобы писать повесть дальше, мне нужно было уединиться в тишине. Я, конечно, мог бы для этой цели поехать к себе в Алушту, но повесть нужно было писать к каждой выходящей книжке журнала «Современный мир», который издавался в Петербурге, и для меня важен и дорог был каждый день. Так я очутился в Куоккале, на даче «Казиночка».
Я, конечно, не мог не знать, что здесь же, в Куоккале, только где-то довольно далеко от станции, живет Илья Ефимович на своей даче «Пенаты», но я не удосужился посмотреть, где эти «Пенаты»: работа над повестью была спешная.
Однажды вечером при керосиновой лампе я сидел за своим столом и писал на верхнем этаже, в единственной комнате, которая отапливалась (всех комнат было девять), как вдруг донесся до меня кошачий концерт снизу.
Я хорошо помнил, что затворил входную дверь нижнего этажа, откуда же взялись там коты с их воплями?
Совершенно возмущенный котами, я выскочил из своей комнаты, держа лампу в руке.
– Ах вы, окаянные черти! – кричал я, стараясь осветить лампой место схватки котов, и... увидел Илью Ефимовича Репина рядом с закутанной в теплый вязаный платок его женой, как потом я узнал, Натальей Борисовной Нордман (Северовой).
Илья Ефимович в распахнутой меховой шубе снял шапку и проговорил несколько как будто сконфуженно:
– Простите великодушно! Мы думали, что попали к Корнею Ивановичу Чуковскому!
– Дача Чуковского через одну в этом же порядке, если идти налево, – сказал я, гораздо более сконфуженный, чем Репин.
Еще раз извинившись, Репины ушли, а я вошел к себе в полном смятении чувств.
Из этого состояния вывел меня Чуковский, который не больше как через пять минут появился у меня, пальто внакидку.
– Что это вы накричали на Илью Ефимовича? Пойдемте со мною вместе извинитесь, а то он вне себя от страха!
Я, конечно, пошел и увидел, что Репин очень весел.
Встретил он меня патетически:
– Мальчишкой в Чугуеве босиком по улицам я бегал – никто на меня так не кричал!..
– Да ведь я не на вас кричал, Илья Ефимович, – на котов!.. – пробовал я вставить, но он заготовил целую речь и продолжал:
– В иконописной мастерской работал – никто на меня так не кричал! В Академию художеств поступил – никто на меня так не кричал! В Италии был – никто на меня так не кричал!
С каждой фразой он становился все патетичнее.
– Ректором Академии стал – никто на меня так не кричал!..
Дальше я уж не стал слушать, расхохотался и завертелся с ним по комнате.
– Сколько вам лет, Илья Ефимович? – спросил я его минуту спустя.
– Семьдесят! – сказал он.
– Ох, что-то вы прибавляете, позвольте-ка!
Я припомнил, что он родился в 1844 году, так что ему было тогда, значит, шестьдесят пять лет.