История и впрямь отвела нам эффектную, но неблагодарную роль — мы появляемся на арене, когда наступает час спасителей, и мы привычно спасаем мир. Когда-то спасли его от Востока — приняли на себя стихию. Мы растворили ее в себе и даже больше: себя — в стихии. Такой ценой мы стали преградой на бесконечном пути этой силы. Потом мы занимались спасением одних европейских стран от других. Спасали австрийцев от пруссаков, спасали пруссаков от французов, спасали французов от англичан (внезапный романтический замысел нашего мальтийского рыцаря, несчастного Павла). Спасали всех вместе — от ненасытного Бонапарта. Теперь мы снова должны спасать — на этот раз королей от подданных.
То были мессианские годы нашего доблестного царя. Европе, высокомерной Европе пришлось убедиться: ее законы, и в том числе закон здравомыслия, рухнули с беспримерной легкостью. Общественное согласие граждан вновь показало свое бессилие. Теперь Старый Свет целиком зависит от помощи русского исполина.
Вот эта растерянная Европа была Николаю ближе, чем прежняя — гордая, пышная, притягательная, предмет его неосознанной зависти. Вчера еще ее обитатели поглядывали на него свысока, и вот обнаружилось: это дети, какой-то постыдный киндергартен, решительно все идет кувырком. В этой нелепой общей семье не было, нет и не будет порядка. Не зря он считал своим назначением лечить занемогшие государства (Порту он так и называл во всех беседах — «больным человеком»). Сейчас он появится, как отец, хотя и суровый, но справедливый, высечет, но для их же пользы. Он их спасет, отведет от бездны. Это отвечает традиции.
Я чувствовал: он играет с огнем. Его заступничество внушает не столько признательность, сколько боязнь. Он ждет благодарности, но в ответ он вызывает одну досаду. Никто не прощает превосходства, тем более превосходства в мощи. Чтобы противостоять ей успешно, нужно держаться друг за дружку. Царь обуздал возмущение улиц и национальных окраин? Бесспорно. Значит, пора сколачивать союз спасенных против спасителя.
Я это видел, но что было делать? Я сознавал чужесть Европы, но что предпочесть и что предложить? Вновь возвращение в свое прошлое? В поле и в лес? В степь и в Орду? Мы уже поменяли кожу. Желанны мы или мы нежеланны, но место наше отныне — здесь. Что оставалось? Всемерно стараться не допустить почти неизбежного противорусского соединения. Германия в европейской цепи выглядела непрочным звеном — как знать, ухватившись за это звено, возможно, я разомкну всю цепь?
Мои усилия были замечены, и царь Николай назначил меня посланником и полномочным министром уже при всем Германском союзе. Союз этот возник почти вынужденно, отдельные части его сохраняли амбициозность и своенравность, боялись однажды быть поглощенными, утратить собственное значение. Это давало мне надежду.
Но мог я надеяться лишь на отсрочку. Нас воспринимали как силу и чужеродную, и непостижную. Наше стремление к расширению на протяжении столетий чудилось даже неуправляемым, происходящим неудержимо, по тайному замыслу природы. Россия внушала страх и трепет вместе с необоримым стремлением отторгнуть ее и отгородиться.
В этих условиях отсрочка также имела важный смысл. Мы не были готовы к кампании. С одной стороны, издревле знакомая наша постылая безалаберность. Крепости не были крепостями, арсеналы их можно было б назвать опустошенными, если б при этом их не забили никчемным хламом. Можно было только дивиться странной беспечности князя Паскевича.
С другой стороны, власть, безусловно, не овладела общественным мнением. Оно было зыбко и неустойчиво. Прошло уже более четверти века после пальбы на Сенатской площади, выросло новое поколение. Загадочное, непонятное дело, известное в обеих столицах под именем «дела Петрашевского», никак не могло пройти бесследно. Нет спора, племянник Наполеона мог думать о войне как о средстве добиться самостоятельной славы. Но я опасался и государя. Я видел, что он не прочь пресечь тревожное разномыслие подданных и русской кровью на поле боя скрепить становой хребет державы. Кровопролитие — тот аргумент, к которому всегда прибегают, когда аргументов не существует. Война — продолжение политики? Возможно. Но — скверной и грязной политики, чувствующей свое бесплодие.