Чернышевский не только отбросил бессознательное, но и сознательное упростил до той степени, которая позволяла ему манипулировать героями: что захочу, то они сделают. Поэтому ближайшая попытка реализовать в жизни то, что удалось автору в книге, провалилась (мастерские Веры Павловны). Отдаленнейшая же (от времени романа) попытка построить жизнь целого народа, всего человечества на принципах, изложенных Чернышевским, стала трагедией, ибо ложны принципы: не следуют натуре человека, но подчиняют (силой) его себе. Любое подчинение человека идее, какой бы та ни была, предполагает усечение, умаление человека: он живет целиком, и это целое всегда больше любой идеи, в противном случае люди давно бы договорились, и мечта Чернышевского сбылась.
У Достоевского есть лишь одно произведение, которое целиком рассматриваемо как утопия, — «Сон смешного человека» (1877). Однако там и сям по его сочинениям попадаются утопические мотивы, взгляды, являющиеся (как и в ситуации с Гоголем) достаточным основанием для суждения о литературной утопии в творчестве Достоевского.
В «Подростке» (1875) Версилов рассказывает Аркадию свою грезу: счастливое человечество благоденствует на теплых южных берегах греческого архипелага. У Версилова эта картина является проекцией полотна К. Лоррена «Атис и Галатея», он видит как бы картину в картине — оптика, обнаруживающая фантастичность грезы, которая от этого не становится менее желанной.
«Высшая русская мысль есть всепримирение идей».
[24]Всепримирение может означать, что самые разные идеи обнимаются некою одной, включаются в нее, — то самое подчинение разнообразия единству, в котором именно разное исчезает, подвёрстывается под
В связи с высказыванием Версилова возникает вопрос: может быть, не надо все примирять, нужны лишь условия, сохраняющие каждому свое, благоприятные
Большой соблазн, пользуясь частым в литературных русских утопиях образом сна, рассмотреть его в качестве существенной характеристики мироощущения, миропонимания, выразившихся в исследуемом жанре. Действительно, в литературных утопиях Запада
«Сон мой, сон мой, — о, он возвестил мне новую, великую, обновленную, сильную жизнь!»
Вероятно двоякое отношение к образу сна. Благая жизнь лишь снится литературному герою, он грезит о ней вопреки неисправимо — пасмурной реальности. И если так много снов на одну тему, начиная от А. Сумарокова (как-никак, сто двадцать лет перед Достоевским), не свидетельствует ли это о неком устойчивом стремлении, которому рано или поздно суждено реализоваться? Спрашивается не о самой счастливей жизни, а о стремлении, выраженном в образах сна о счастливой жизни. Известно, содержание сна не в его происшествиях, а в том, Что они могут означать. Сны русской литературной утопии намекают не на счастливую жизнь, а на то, что текущая не годится и от нее сле — дует избавиться. Как? Увидеть во сне настоящую, гласит ответ, предполагающий, что надо воздействовать не на реальность, послужившую, вероятно, источником сна, а на того, кто его увидел.
Имеется, однако, и другая версия. Действительность неисправимо дурна, в ней самой и ее средствами ее зла не победить, поэтому — следует, как я думаю, из образа сна в литературной русской утопии — должно переменить взгляд на мир. Это влечет за собой — страшно выговорить — необходимость изменений в национальных стереотипах восприятия, в архетипике.