Скурви. Пощадите! Я признаюсь. Сегодня утром при мне повесили осужденного графа Кокосиньского – Януша, не Эдварда, убийцу уличной проститутки Рыфки Щигелес, государственного растратчика из Польской объединенной партии, канцелярия номер восемнадцать, Признаюсь: я завидовал тому, что его вешают, его, настоящего аристократа, Конечно, если так, положа руку на сердце, говорить, я бы не дал себя повесить и за девять «кусков», но тогда я завидовал. Он, этот граф, что-то говорил и одновременно рыгал со страха, как мопс, которого замучили глисты. «Смотрите, как в последний раз испражняется настоящий граф!» Ох – хоть раз иметь возможность так сказать и умереть!..
Княгиня (фокстерьеру).
Терусь, фу! Я таю от нечеловеческого наслаждения! (Поет – это ее первая песенка.) «Я из рода „фон“ унд „цу“, бью прислугу по лицу, прыгаю, как антилопа гну, мужика в бараний рог согну!» Это моя первая песенка сегодня с утра. Моя девичья фамилия – Торнадо Байбель-Бург. Вы, Роберт, понятия не имеете, какое наслаждение носить такую фамилию.Скурви (теряя сознание и падая в обморок).
Ах – ведь когда-то она была девушкой. Почему-то мне никогда это не приходило в голову. Малюсенькой девчоночкой, доченькой-паинькой. Эта безвкусная в высшем понимании песенка пробрала меня до слез. На меня вот такие вещи действуют гораздо сильнее, чем настоящие страдания. Чья-нибудь небольшая стыдливая оплошность трогает и умиляет меня до безумия, а вот на выпущенные кишки я могу смотреть без содрогания. Золотце мое единственное! Как безмерно я тебя люблю! Как страшно, когда дьявольское желание входит в соприкосновение с нежностью и сентиментальностью. Вот тогда самец готов. Гото-о-о-о-венький…Падает с табуретки, прижимая к груди сапог. Сапожники, не выпуская из рук желтых цветов, которые им раздали, поддерживают его. Они понимающе подмигивают друг другу, ушатами поглощая совершенно нездоровую атмосферу.
2-й подмастерье (нюхая цветок; прокурора Скурви пристроили на табуретке в очень неудобной позе – головой вниз).
Страдалец! Я поглощаю реальность грязными помойными ведрами. Атмосфера нездоровая, как Campagna Romana.[5] Я пью застывшие в воздухе помои через соломинку, как мазагран или лимонад. Ужасные страдания! Мои внутренности так опалены, как будто мне сделали клизму из концентрата соляной кислоты.Княгиня (риторически).
Это преувеличение.2-й подмастерье. Нет. Подумайте только, отчего я такой, а не иной?! Неправда, что о другом существе я не мог бы сказать «я». Я мог бы стать хотя бы вот этим падлом (указывает на прокурора),
а я всего лишь вшивая суперрвань или что-то в этом роде – конечно, я выражаюсь приблизительно, – находящаяся на горном перевале через дичайший нонсенс человеческого существования: смешения отдельно взятой личности, индивидуальности, с телами… знаете, я уже сам ничего не знаю… (Смущенно умолкает.)Саэтан. Не нужно так смущаться, Ендрек! Неправда – биологический материализм автора этой пьесы выражен иначе: он представляет собой синтез откорректированного психологизма Корнеля и отредактированной монадологии Лейбница. Миллиардами лет соединялись и дифференцировались клетки и элементы только затем, чтобы такая мерзкая пакость, как я, могла бы сказать о себе – «я». А эта метафизическая, княжеского происхождения проститутка – да что там употреблять ласкательно-уменьшительные определения – эта сукина дочь, мать ее…
Княгиня (с укоризной).
Саэтан…Саэтан (возбужденно).
Ирина Всеволодовна, вам Хвистек запретил присутствовать в польской литературе. И поэтому вы вынуждены слоняться по пьесам, переходя из одной в другую, по бессмысленным пьесам, которые никогда не будут поставлены, по пьесам, стоящим вне литературы. Он, этот Хвистек, терпеть не может русских княгинь, бедняга. Ему бы хотелось каких-нибудь белошвеек, консьержек, в общем, кого-нибудь в этом роде. А вот для меня это уже слишком! Для меня, для нас – только дурно пахнущие шлюхи и еще более вонючие дворовые матроны: наши бабки, кузины, тетки… эх!2-й подмастерье. Это вы, мастер, уже занимаетесь классовым самобичеванием. Ваше счастье, что вы матерей здесь не упомянули, а то бы я вам по морде дал.