Он же алкоголик, ему надо лечиться. Он прямо начинает людей кусать. Я стою, смотрю, дрожу, – упадет с крыши.
Хорошенькое дело! Разобьется у меня во дворе, – тоже удовольствие. Ему пьяными глазами не видать, а мне видать, что крыша – это же второй этаж. Стоит, качается, кричит что-то несуразное, у меня душа упала.
Бухбиндер надрывался, захлебывался, достиг высоких, визгливых верхов, звенел полуведерной бутылью, на дне которой плескался спирт. Бухбиндер был укрощен и зол, как змея. Он не знал, что делать с бутылью, с драгоценным спиртом, раз никто не отзывается и не рвет ее из рук. Пан
Вильский не удивился его унизительной покорности пьяным воплям Веремиенко. Может быть, в другое время это его навело бы на размышления. Но пан Вильский дремал.
Он старательно не слушал визга аптекаря. Длинный его ус рос из стола в губы, как борода Фридриха Барбароссы.
Бухбиндер поставил бутыль на пол и толкнул гостя в плечо.
– Шел бы ты домой, старик. Что это еще за развлечение, спать на чужой крыше!
Пан Вильский настойчиво изображал глубокий сон.
И вдруг Бухбиндер оставил его, загремел по лестнице вниз. Пан Вильский услыхал крик со двора. Девчонка-затворница звала Григория Борисовича. Пан превосходно знал о пристрастиях аптекаря и о том, как тщательно он их скрывает. Случилось что-нибудь поразительное, если эта зажиревшая в ласках пятнадцатилетняя фря решилась подать голос.
– Приехали какие-та-а! – неслось еще снизу.
От Бухбиндера осталась только бутыль.
Пан стер с ресниц многопудовое забытье и, пошатываясь, сполз во двор. Подкрался к сетке окна, с пьяной хитростью вгляделся в освещенное нутро комнаты. Плясали белые склянки с черными буквами. Резвились плакаты
Келлера и Феррейна. Зеленели, розовели, золотились флаконы и банки. Жадно глотали воздух пустые коричневые витрины. Лампа-молния нагло раздулась, шевеля бумажной юбкой абажура. Под ливнем света стояли двое.
Женщина сияла неописуемым изяществом. Пан перевел взгляд на банки. Но и банки окрасились изображением полной и стройной фигуры в серо-зеленом коверкоте. Пан вгляделся в мощный и нежный облик, освежаемый серыми глазами и ярчайшими оскалом прожорливого рта. Она часто обнажала клыки. Рядом с ней тяжело пыхтел широкоплечий армянин. У него от самых глазных впадин начиналась густая чернота невероятной поросли бороды. Пан узнал Тер-Погосова. Аптекарь прятался за конторку, но его нещадно обстреливали словами, начиненными волнениями, словами, похожими на разрывные пули. Бухбиндер ахал, как будто они вонзались в него.
– Гуриевский арестован. Он начинает выдавать.
– Мы получили достоверные сведения… В Чека обратили внимание на широкий образ жизни… есть ордер на арест Анатолия.
Круглолицая девка в канареечном каляном платье и скрипучих ботинках вошла на цыпочках. Но Бухбиндер зашипел, замахал на нее руками, Тер-Погосов глянул с угрюмой ненавистью, она мгновенно смылась.
– Я видел главного уполномоченного вчера утром. Он боится неожиданностей. По правде сказать, мы не предупреждали его об отъезде. Теперь каждый отвечает за себя.
– Надо немедленно вызвать Анатолия. Если есть возможность перебраться через границу, бежим нынче ночью.
Бухбиндер лег на прилавок.
– Нынче ночью? А я? Уже же ночь!
– Собирайся! Сейчас же! Бери только деньги. Пахнет знаешь чем?
Тер-Погосов смачно выругался. Дама не повела и бровью. Вильский остолбенел.
– Собирайся! – повторил Тер-Погосов. – У тебя же есть связи на границе, сам хвалился. Да и какая там граница!
Персия! А кто пойдет за Анатолием Борисовичем?
Бухбиндер рванулся к витринам, словно готов был залезть на стекло.
– Не я!
– А я не знаю дорогу. Кто же?
Женщина опустилась на стул, закатилась долгим смехом. Колючее чудовище истерики щекотало ей горло, грудь, пробивалось в носоглотку, едкой слюной плевало в глаза, и она всем усилием дыхания и крика хотела отпихнуть его. Она запрокидывала голову, смех становился глуше, тогда можно было разобрать:
– Трусы! Ах, мерзавцы, трусы! С такими непременно влипнешь!
Но зверек вцеплялся в нее, и она почти беззвучно всхлипывала, раза два-три; и снова на пана Вильского бил сухой, как песок, хохот. Бухбиндер наливал аква дистиллята в мензурку, капал валерианку. Пан продавил носом сетку, и лицо хлопчатобумажного дьявола, седым барельефом вдавившееся в комнату, произнесло влюбленно:
– Если пани угодно, я за сто рублей золотом приведу ее супруга.
III
Таня готовилась ко сну. Автомат привычек, посаженный в кости с детства, заставлял расчесывать жидкие волосы, собирать в косицы, даже накручивать на папильотки.
Другой кто-то, – бесшумный, заведовал мыслями и в темноту перемежающейся дремоты выкидывал картины только что миновавших дней. Третий поддерживал двух первых шепотом улыбающихся бледных губ.
– Бедная Таня, тебя нужно разобрать и положить в керосин. Ты устала, ты отдохнешь.
Легко умереть, как умирают волосы во время тифа.
Тиф… Война… Гибельно действует война на женские волосы. Загорелся человек, закричал, бросился в яму…