Конечно, грохот большого города укорачивает жизнь… Заболевший острой неврастенией воробей улетает в пригородную рощу, а человек — куда же он денется? Короткая цепочка дел, службы и семейной повинности держит крепко — хочешь не хочешь, а ежедневно городскую порцию надо глотать целиком…
Рев автомобилей! Вой пароходных сирен! Лязг трамваев! Скрежет карусельных шарманок! Над вами, под вами, с боков — сиплая чехарда радио и граммофонов, домашних певиц и семейных вечеринок…
И если во времена Буало не было ни автомобилей, ни граммофонов, ни трамваев, то, видите ли, знаменитому сатирику мешали спать… парижские влюбленные кошки и грохот утренних телег… О нежные рулады кошачьих серенад, о усыпительная музыка кованных железом колес по добрым старым булыжникам!
Не знал Буало ни безмолвного крика плакатов, ни пестро-мигающего ада электрических реклам… Мыло-какао-слабительные пилюли-аперитивы и гениальные клоуны. В метро, на заборах, на стенах, на Эйфелевой башне и на вашей пивной кружке!
Нервный человек горит, как свеча, с двух концов: пылают мозги, горят и подкашиваются ноги… И если бы не благодетельная забота начальства, которое пытается все эти шумы причесать и притушить, и, наложив на них регулирующую сурдинку, довести их до нежного рокота Эоловой арфы, — если бы не эти благодетельные меры, жутко подумать, с какой бы быстротой догорал с обоих концов наш размягченный огарок.
Но есть и иные шумы. О них не говорят, о них не пишут в газетах, но они опаснее и неотразимее любой городской какофонии, и сам всесильный префект парижской полиции г. Кьяпп, если бы ему об этом доложить, беспомощно опустил бы свои энергичные руки.
Свеча загорается изнутри — в сердцевине… — распадается надвое и горит-пылает со всех четырех концов…
Вот об этих тихих, незарегистрированных шумах позвольте в припадке отчаянья кое-что рассказать вам, мои дорогие сомученики и сомучители. Кажется, еще от сотворения мира еще никто к этой страшной теме не прикасался.
Каждое утро приходит к вам разноликий дурак в гости. Тихим жестяным голосом журчит он о Достоевском (юбилейная дата!), о вчерашнем футбольном матче, о фильме, который собрался посмотреть его знакомый, о лекции «Мы и не мы» (предложение изложения по сегодняшней утренней газете), об «Обрыве» Гончарова, который он впервые случайно прочел позавчера ночью… Достоевский уменьшается до размеров вашего гостя, футбольный матч вырастает в мировое событие…
«Бу-бу-бу-бу!»
Лекция «Мы и не мы» обрастает идиотскими ракушками, которые сам черт не разберет.
«Бу-бу-бу-бу!»
Вы вперебой закрываете незаметно то одно, то другое ухо. Не подаете реплик, не поддакиваете даже… Все равно, зачем ему ваши реплики?
«Бу-бу-бу-бу!!»
Вы, отважный человек, — переживший и великую и гражданскую войну, — беспомощно оседаете в кресле… У вас не хватает решимости деловито и круто надеть на голову гостю глушитель — ватный колпак для чайника. Тихий шум лопающихся пустых слов нудно забирается под кожу, и, когда гость наконец опорожнился до дна и ушел, — свеча ваша убавилась с обоих концов по крайней мере на два сантиметра… О г. Кьяпп, г. Кьяпп, если бы вы знали!
В дверь стучится жилица:
— Можно?
У нее в комнате натирают пол. Она культурный человек, она когда-то, до Рождества Христова, окончила Психоневрологический институт. Она молча берет «Голос минувшего на чужой стороне» или «Руководство по заочному разведению шелковичных червей» — садится к окну и читает. Читает, конечно, культурно — про себя. И вдруг начинает… хрустеть пальцами. Выламывает палец за пальцем сначала на левой руке, потом на правой. Потом сложным аккордом на обеих сразу… О, этот звук! Лязг груженных рельсами грузовиков кажется щебетаньем ласточек в сравнении с неумолимым хрустом ее пальцев…
С тихим отчаяньем смотрю я на ее интеллигентное вялое личико и напряженно произношу про себя слова заклинания:
— О культурное животное! Перестань… Заклинаю тебя твоим детством, твоей молодостью, твоей первой любовью, твоей золотой медалью, тишиной лунного неба, безмолвием Северного полюса и молчанием неродившихся детей… Перестань, перестань!
Но она толстокожая. Она смотрит на меня вскользь своими вылинявшими психоневрологическими глазами и начинает хрустеть еще громче. И я терплю… Потому что, если я, повинуясь всевышнему отвращению, хвачу ее словарем Ларусса в висок, как же я потом докажу присяжным, что она хрустела? И сделают ли они снисхождение по такому, не зарегистрированному никаким законом поводу?
Потом приходит кроткое дитя, живущее в квартире визави, — дверь против двери. Дитя знает, что вы обожаете детей, и после каждого домашнего жестокого шлепка по мягкой части тела летит к вам отдыхать душой.
Сегодня оно притащило с собой жестяной органчик. Видали ли вы когда-нибудь этот музыкальный инструмент величиной с небольшую жестянку из-под сгущенного молока, с тремя пликаюшими, паршивыми нотками внутри?
Вы слышите у правого виска:
— Плик, плик-плик!..
Потом у левого. Потом под затылком: это дитя взобралось на спинку вашего стула и забавляется.