Стратегия Алиции состояла в том, чтобы строго контролировать свои эмоции. Она была высокой, полной женщиной с чувственным ртом, но, говорила она, «Я никогда не была источником шума». Она не скрывала от Алли свою сексуальную пассивность и сообщила, что у Отто были, «Можно сказать, несколько иные наклонности. У него была слабость к великой страсти, но это всегда делало его настолько несчастным, что я ничего не могла с этим поделать». Её утешало лишь знание того, что те женщины, которых её маленький, лысенький, нервный муж воспринимал как «свой тип», большие и полногрудые, «были, помимо того, ещё и распущенными: они делали то, чего он хотел, стараясь всячески угодить ему и притворяясь, что сами хотят этого; полагаю, такова была их реакция на его энтузиазм, а возможно, ещё и на его чековую книжку. Он был мужчиной старой школы и дарил щедрые подарки».
Отто называл Аллилуйю своей «драгоценной жемчужиной»{856}
и мечтал о большом будущем для неё, как пианист может мечтать о концерте или, напротив, о Музе{857}. «Твоя сестра откровенно разочаровала меня», — признался он за три недели до смерти в своей студии, среди Великих Книг и безделушек Пикабии — чучела обезьяны, которое потребовалось ему в качестве «пробного шара» перед знаменитыми «Портретом Сезанна, Портретом Рембрандта, Портретом Ренуара»{858}, многочисленных механических приспособлений, включая сексуальные стимуляторы, вырабатывающие небольшие электрические разряды, и первого издания «Убю Короля» Альфреда Жарри{859}. «У Елены есть всё, что она может себе представить». Он англизировал имя — Елена на Эллейна — точно так же, как придумал уменьшить «Аллилуйя» до Алли и превратить себя, Кохена из Варшавы, в мистера Конуса. Эхо прошлого беспокоило его; он не читал польской литературы, отворачиваясь от Херберта, от Милоша, от «младших товарищей» вроде Баранчака{860}, потому что для него язык был безнадёжно замаран историей. «Я теперь англичанин, — гордо заявлял он с сочным восточноевропейским акцентом. — Дурацкий крикет{861}! Тьфу-тьфу! Виндзорская Вдова{862}! Заебало всё». Несмотря на свою немногословность, он производил впечатление вполне удовлетворённого лицедея английского дворянства. В ретроспективе, тем не менее, казалось вероятным, что он вполне отдавал себе отчёт в недолговечности своего представления, держа тяжёлую драпировку почти всегда опущенной на случай, если несогласованность бытия заставит его увидеть чудовищ или лунные ландшафты вместо привычной Москоу-роуд{863}.— Он был человеком строгих правил, — поведала Алиция, атакуя солидную порцию цимеса[147]
. — Когда он поменял наши имена, я сказала ему: Отто, этого не требовалось, это не Америка, это Лондон W2{864}; но он хотел выбелить всё до чистого листа, даже своё еврейство, прости меня, но я знаю. Борьба с Советом депутатов{865}! Всё совершенно цивилизованно, сплошной парламентский язык, но на самом деле — бой без перчаток.После его смерти она сразу вернулась к Кохену, синагоге{866}
, Хануке{867} и Блюму.— Больше никакой имитации жизни{868}
, — чавкнула она и внезапно взмахнула рукой, указывая вилкой в сторону. — Эта картина. Я без ума от неё. Лана Тёрнер{869}, я права? И Махалия Джексон{870}, поющая в церкви.Отто Конус в семьдесят с хвостиком бросился в пустую шахту лифта и умер. Теперь осталось лишь несколько вопросов, которого Алиция, готовая обсуждать большинство самых табуированных тем, отказалась касаться: почему выживший в лагерях живёт себе ещё сорок лет, а потом вдруг доделывает то, чего не сделали палачи? Всегда ли великое зло одерживает победу, как бы отчаянно ему ни сопротивлялись? Оставляет ли оно в крови ледяной осколок{871}
, совершающий свой путь до тех пор, пока не поразит сердце? Или, хуже того: может ли смерть человека быть несовместимой с его жизнью? Алли, чьей первой реакцией на смерть отца был ярость, швырнула вопросы вроде этого в лицо матери. Которая, укрывшись под широкополой чёрной шляпой, ответила только: «Ты унаследовала его нехватку самоконтроля, моя дорогая».