Серые штаны с лампасами сбивают Сеню с толку. Он так увлекается щегольством и шикарностью их покроя, он так поощрен ласковыми взглядами, обращаемыми на него по этому случаю Матреной Ивановной и Палагеей Александровной, что в роговой его накипи, которую он, в шутку, называет своей головой, рождается положительное убеждение, что на ком нет точно таких же штанов, тот уж и не человек. Убеждение это, очевидно, может повредить его отношениям к глуповскому возрождению. Ибо, спрашиваю я вас, что будет, если Сеня, взирая на мир с точки зрения штанов, будет видеть в Глупове лишь пустыню, населенную зверьем, не имеющим никакого понятия ни о красоте лампасов, ни об изяществе полосок и клеток? Из этого выйдет, что глуповцы будут казаться ему чем-то вроде низших организмов, а отсюда…
Положим, что глуповцы не обидятся (натерпелись они, бедные, и не таких потасовок!), но согласитесь сами, что ж это будет за возрождение! Щелк да щелк — разве это резон? «Он щелкнул в зубы, но почему же не в нос?» — спросит оскорбленный глуповец.
У глуповца зубы болят, а нос — слава богу; следовательно, ему выгоднее, чтоб его в нос щелкали. Ведь это несправедливость, которую не потерпит даже Зубатов! Но вопрос усложняется, если глуповцы обидятся; а ведь и это может случиться, благодаря тому же возрождению. Что может тогда выйти? Увы! я опасаюсь, что тут также выйдет… но только с другой стороны…
Итак, скрывать от Сени истинный, глуповский смысл возрождения противно его интересам, противно его репутации. Не лучше ли прямо объявить ему, что бывают в жизни минуты, когда сила обстоятельств заставляет нас, людей хорошего тона, забывать о штанах с лампасами и утирать нос ногою? Не лучше ли объяснить ему, что не мешает иногда и в зипун принарядиться, не взаправду, конечно, а так… для внушения в глуповцах доверия? Не лучше ли сказать ему: «Сеня! сделай это, мой друг, и надуй почтенную публику!»
Люди, понявшие характер и сущность глуповского возрождения, именно так и поступают. С этой стороны Сила Терентьич прав совершенно: Петр Иваныч сел на место Ивана Петровича — и больше ничего не случилось.
Старые «хорошие» люди исчезают — это верно. Словно персидский порошок бог весть откуда на них посыпался; но каждая новая минута есть вместе с тем и минута смерти для кого-нибудь из глуповских Гостомыслов. Гостомыслы умирают беспрекословно, скрестивши на груди руки и облачившись в свои лучшие глуповские одежды. Как некогда умирающий Трифоныч алкал предстать пред лицо божие тем же дворовым господина Чертопханова человеком, каким состоял в земной сей юдоли, так и ныне умирающие глуповцы выказывают твердое намерение и в загробной жизни воспрянуть старыми, непреклонными глуповцами, недоступными ни резонам, ни соображениям. В этом есть нечто древне-скандинавское, в этом есть нечто новейше-ирокезское.
Но место старых глуповцев не могло быть не занято уже по тому одному, что «место свято пусто не будет», а наконец, и потому, что «было бы болото, а черти будут». Вместо прежних «хороших» людей должны были явиться новые «хорошие» люди — и они явились.
Они явились — и мы были ослеплены их сиянием; они явились — и глуповские дамы всем собором объявили, что никогда еще глуповская жизнь не была так сладостна, никогда еще не представляла она столько pittoresque и impr'evu.[133] Бойко и ходко накинулись эти новые Рюриковичи на тучно удобренную глуповскую землю, и глуповская земля не выдержала: из груди ее вырвался тяжкий и болезненный стон. Казалось, все «родители» разом запротестовали из могил своих…
Нынешний «хороший» человек в наружном отношении представляет совершенную противоположность «хорошему» человеку доброго старого времени. Последний был неряшлив и неумыт, частенько даже несло от него словно морскими травами; первый, напротив того, безукоризнен и чист, как кристалл. Последний был невежествен и груб; первый, напротив того, утончен и образован. Голова последнего положительным образом представляла собой плотную роговую накипь, сквозь которую трудно было даже с молотком пробраться; голова первого, напротив того, на свет прозрачна, а при малейшем щелчке звенит, как серебро.
Нынешний «хороший» человек в карты ни-ни, историй с рылами, микитками и подсалазками удаляется, buvons[134] употребляет лишь благородным манером, то есть душит шампанское и презирает очищенную, и только к aimons[135] обнаруживает прежнее ехидное пристрастие. Зато прям как аршин, поджар как борзая собака, высокомерен как семинарист, дерзок как губернаторский камердинер и загадочен как тот хвойный лес, который от истоков рек Камы и Вятки тянется вплоть до Ледовитого океана.