В точку мгновенья, когда я знаю, что он готов сорваться с места и лететь, я раскрываю свое нутро и выпускаю полбутылки пива падать в дыру, такому трюку я научился в братстве «Фи-Гамма-Дельта», как теперь вижу, отнюдь не просто так (перехватывая кеги на заре, да еще и без присяжной шапчонки, потому что я от нее отказался, а кроме того, я играл в футбольной команде), и в такси мы прыгаем, как грабители банков, и БЛЯМ! рвем девяносто под дождем по скользкому шоссе в Орли, он мне рассказывает, сколько километров сейчас выжимает, я смотрю в окно и прикидываю, это наша прогулочная скорость до следующего бара в Техасе.
Мы обсуждаем политику, покушения, женитьбы, знаменитостей и когда доезжаем до Орли, он выволакивает мой баул сзаду, и я ему плачу, и он опять запрыгивает внутрь и говорит (по-французски): «Чтоб не повторяться, друг мой, но сегодня воскресенье, я работаю на прокорм жены и детей – И я слышал, что ты мне рассказывал про семьи в Квебеке, у которых детей человек по двадцать – двадцать пять, это слишком много, то есть – У меня их всего двое – Но, работа, да, охохо, то и сё, или, как вы, мсье, выражаетесь, чётто и сётто, как бы то ни было, спасибо, выше нос, я поехал».
«
Таксист Сатори с первой страницы.
Когда Бог говорит «Я Прожит», мы уже забыли, о чем было прощанье.
Тристесса
Часть первая
Трепетная и непорочная
Я еду с Тристессой в такси, пьяный, со здоровенной бутылью бурбона из Хуареса в кассовой сумке железнодорожной добычи, во владении коей меня обвинили в железнодорожном 1952-м, – и вот я в Мехико, дождливый субботний вечер, тайны, накатывают безымянные переулки из старых снов, улочка, по которой я шел сквозь толпы угрюмых Индейских Бродяг, обернутых в трагические платки так, что хоть плачь, а еще кажется, будто в складках посверкивают ножи – скорбные сны, трагические, как тот, что был Старой Железнодорожной Ночью, где отец мой сидит, крупный бедрами, в вагоне ночи для курящих, снаружи тормозной кондуктор с красным огнем и белым огнем, топочет по грустным просторным туманистым рельсам жизни – но теперь я наверху, на этом Овощном плато Мехико, луна Ситлаполи парой ночей раньше, к которой я приковылял по сонной крыше на пути в древний каплющий каменный туалет – Тристесса в улете, прекрасна, как обычно, весело едет домой улечься спать и усладиться морфием.
Накануне ночью я в тихой дрязге под дождем сидел с нею мрачно у Полночных стоек, жуя хлеб с супом и пия Делавэрский Пунш, и после этого беседования вышел с виденьем Тристессы у меня в постели в моих объятьях, странности ее любо-щеки, Ацтеки, девушки индейской с таинственными глазами Билли Холлидей под ве'ками, и говорила она великим меланхолическим голосом, как Луиза-Райнерские грустноликие венские актрисы, от которых вся Украина рюмила в 1910-м.
Роскошная рябь груши лепит кожу ее до скул, и долгие печальные веки, и смиренье Девы Марии, и персиково-кофейный свет лица, и глаза потрясающей таинственности с лишь-только-земным некрасноречивым полупренебрежением и полускорбным стенаньем от боли. «Я недюжу», – все время говорит она Быку и мне на фатере – я в Мехико, диковласый и безумный, еду в такси мимо
По ночным моросливым улицам чокнутой субботы, как в Гонконге, такси наше медленно проталкивается сквозь тропы Рынка, и мы выезжаем на квартал блядовой улицы и слезаем за фруктовыми прилавками всяких фруктов, и тортий с фасолью, и хижин с тако, где скамьи деревянные к полу прибиты – Это бедный район Рима.