Осенью Брюхану стало лучше; он забросил непрекращающуюся роспись стен и замазывание, разрешил Фелипе убрать все ведра, палитры и кисти, сам же стал присматривать за верзилами, расставлявшими мебель по местам, а потом и за прачками (согласился, чтоб навели порядок в залах внизу и наверху), и теперь дом снова стал выглядеть нормально, если не считать отвратительных сцен на стенах, до сих пор наводящих страх, но он не разрешил их ни закрасить, ни на худой конец чем-то прикрыть. Правда, Консепсьон все еще отказывается поехать туда на все лето, как оно бывало раньше, даже на один день, с корзинами снеди и инструментами, чтобы в полдень перекусить у реки, а вечером помузицировать.
Не сказать, чтобы он был здоров – впрочем, был ли он здоров когда-либо? Но года-то идут, и я должен больше времени посвящать своей семье и самому себе, а не отцу, у которого для помощи есть мать, прислуга и немало серебряных реалов, а реалы способны сделать даже то, с чем не справится ни мать, ни прислуга.
Для молодого мужчины из хорошей семьи настали неплохие денечки; поговаривают, будто королева собирается нанести удар по приверженцам Карла, конфискуя и перепродавая церковные земли – остается только вложить деньги! Слышно и о рудниках еще времен Римской империи, где, как рассказывают, огромные залежи различных металлов, а сведения о них, по слухам, можно приобрести совсем недорого. Ну и конечно же железка.
Генеалогическое дерево рода де Гойи, найденное Брюханом в архиве деда, требует серьезного дополнения, и я понимаю, что сейчас, когда королевство вернуло почетный статус гранда, этим титулом стоит украсить и наш герб. Причем быстренько, не успеешь и глазом моргнуть, подорожает.
Мне кажется, я не переживу этого здорового, оглохшего быка, эту массу мускулов под складками жира и обвислой кожи, этот мощный скелет гиганта с его воспоминаниями об очередных триумфах и завоеваниях, до самого последнего конца поддерживающими в нем огонь: и непридуманная охота с монархами, и вымышленные бои быков на арене с его участием, и совокупление с натурщицами в углу за подрамниками, на бегу, между одним мазком кисти и другим, краска ведь должна немного подсохнуть, и Ла Альба, до которой он в жизни не дотронулся даже пальцем, но своей улыбочкой и всем своим хмыканьем давал понять, что был самой большой любовью ее жизни; именно оттуда, из этой правды и этого вымысла, плыли соки, что многие годы давали ему силу и очищение; именно благодаря ним он превозмогал болезни: и желтую лихорадку, и заражение крови, и паралич. А во мне живет черная желчь, и она, как короед в мягком дереве, прокладывает в теле свои ходы.
Теперь я все дни провожу спокойно; раз в пару месяцев заявляется какой-нибудь интересующийся холстами отца клиент: француз ли, англичанин или немец. Торгаш, лорд, живописец, мне безразлично – с тех пор как даже в путеводителях по Испании пишут, что у меня можно купить кое-что из оставшихся картин великого Гойи, на отсутствие желающих жаловаться не приходится. А какие при этом церемонии! Никогда никого не впускаю в дом с улицы; надо заранее договориться, назначить час; и прислуга знает: если кто-то настаивает, говорит, что, мол, должен покинуть Мадрид, что, мол, вот-вот отправится его дилижанс, все равно надо отказать – как миленький притащится на следующий день. Принимаю я их в библиотеке, не приведи Бог в мастерской, а некоторые настаивают (особенно художники), дескать, хотели бы взглянуть на «ателье живописца». Речи быть не может! Показываю им альбомы с рисунками, всякий раз разные – время от времени забавляюсь тем, что перекладываю страницы, заменяю последовательность циклов, вынимаю рисунки из одних альбомов и вкладываю в другие. Показываю полотна – и старого хрыча, и некоторых других. И офорты. Цокают языком, восхищаются, а потом начинается торговля. «Не на продажу», – говорю я. «Не на продажу. И это не на продажу. И то тоже». В конечном счете, замороченные, берут какой-нибудь рисуночек, который я со скуки махнул неделю назад, и платят за него уйму денег, убеждены, что совершили неплохую сделку.