— Я все понял, — рассмеялся Савва Иванович. — Нет, персидской поэзии мне не одолеть. Вы, кажется, на днях переводили немецкие стихи. Может, тут я буду сильнее. Но прежде подкрепим пищей грешную нашу плоть.
Суп Мстислав Викторович съел жадно и молча. А вот до стерляди не дотронулся, читал свои переводы Кристена. Поэт стихи писал ядовитые. Этот яд, это неприятие современного жирующего общества, видимо, отвечали настроению Прахова.
— Узнаю! — воскликнул Савва Иванович. — Это мой портрет.
— Неправда, — сказал Прахов, — но именно из вашего клана подобных большинство. Из моего — только единицы не такие. В пошлости и косности профессорские семейства уступают разве что попам.
— Мстислав Викторович, откушайте стерлядок. Стерлядка волжская. Насчет косточек не бойтесь — стерлядь без костей.
— Ах, без костей! — Профессор, словно он и впрямь опасался уколоться костью, принялся есть, торопливо, неряшливо и, так же торопливо отерев салфеткой рот и руки, снова прочитал стихи.
— Но мы-то с вами все про красоту! — возразил Савва Иванович.
— А мы про красоту! — как эхо повторил Мстислав Викторович и заплакал.
В конце марта 1874 года Елизавета Григорьевна переехала из Рима в Париж, где условилась встретиться с Саввой Ивановичем. Были в Лувре и в уютном ресторане у Маньи в Латинском квартале, где любили посидеть Жорж Санд и Генрих Гейне и который облюбовала компания Алексея Петровича Боголюбова — Поленов, Репин, Савицкий, Жуковский — сын поэта, архитектор и художник.
У Алексея Петровича, жившего в Париже барином, Мамонтовы познакомились с Тургеневым. Одно имя этого человека повергало русского интеллигента чуть ли не в священный трепет, но оказалось, что Иван Сергеевич, которому никак нельзя было потеряться из-за своего громадного роста, красивой седины, смущался перед незнакомыми людьми, говорил о самом простом растерянно, многословно и, кажется, даже розовея. Но вот выяснилось: Мамонтовы — владельцы Абрамцева.
— Ах, Абрамцево! — И глаза Ивана Сергеевича подозрительно заблестели. — Я любил Сергея Тимофеевича. Ах, Господи! Как было молодо! Сколько надежд. Как горел Константин Сергеевич! А какие затеивались рыбалки на Воре! Это уже обязательно. Без рыбалки не обходилось. До сих пор физически чувствую прозрачность Вори. А дубы! Пушкинские. В Абрамцеве Лукоморье. Там оно, там!
Разговор зашел о новой книге Тургенева, выход которой был объявлен в Париже.
— Нового будет очень немного. Несколько рассказов, из того, что не вошло в «Записки охотника», небольшие повести. Заметки. Помещаю, кстати, мои воспоминания об Иванове, о нашей поездке в Альбано и Фраскати.
— Скажите, Иван Сергеевич, в этих заметках вы обмолвились, что Гоголь не понимал живописи, — затеял разговор Мамонтов. — Потому не понимал, что одинаково приходил в восторг как от «Последнего дня Помпеи» Брюллова, так и от «Явления Христа» Иванова. Брюллов для вас — трескотня и эффекты, Иванов — беспросветный тяжкий труд без таланта, честное, но тщетное стремление к идеалу. Вы ведь вообще отказали ему в самобытности, в творчестве. Да, помнится, и всему русскому искусству отказали в том же. Дескать, нет на Руси творцов-художников.
Тургенев слушал внимательно, спросил:
— Что же вы хотите от меня? — Улыбнулся. — Чтобы я подтвердил или опроверг то, что писал пятнадцать лет тому назад?
— Вас опроверг вот этот молодец. — Савва Иванович показал на Репина. — «Христос» Антокольского вас опроверг. Мне другое интересно, в какой такой момент картина, которая не очень-то нравится современникам, которая висит себе где-то, не привлекая толп, вдруг оказывается вершиной. И вот уже затурканный слепцами-современниками художник — гордость народная!