Когда началась война, но не эта, а еще одна, та, что раньше, Стива открыл на Урале сукновальную фабрику – делал сукно для шинелей. Тогда многие наживались на военных заказах. Но Стива выпускал прекрасное шинельное сукно, мягкое, теплое и очень дешевое. И об этой фабрике узнали в Петербурге. И царь сказал: «Как это у нас нет честных поставщиков? А Стива?» И его вызывают в Петроград, тогда уже был Петроград, и назначают вице-губернатором по снабжению (это Нюта так сказала.) Так что тетя Нюта была губернаторская дочка, как в «Ревизоре». Но не совсем такая. Когда ей было восемь лет, она сказала матери, что хочет ухаживать за ранеными. Сшили ей халатик, повязку с красным крестиком, косыночку. Поручили кормить-поить раненых, измерять температуру. Работала она упоенно. Так она сказала.
В революцию дом благополучно спалили. Это был чудный светлый особняк с огромными окнами. Специально подожгли, чтоб удобнее было грабить. Чудо был дом, ничего не было так жаль, как его.
И вдруг тетя Нюта сказала: «А сейчас я думаю, Бог сделал все правильно. Если бы я жила здесь, думая, что дом мой там…». И у Мики зашлось дыхание. Она представила, как это – смотреть на свой дом, а в нем живут другие, а тебе нельзя.
Раз Стива раньше был вице-губернатор, хотя бы и по снабжению, ему нельзя было оставаться в Петрограде, его бы сразу арестовали – ведь здесь его все знали. И вот всем семейством они перебрались в Москву и поселились в какой-то брошенной квартире на Староконюшенном, но жить им было теперь не на что. Помог товарищ по рижскому политехническому – вызвал их в Воронеж, он там заведовал Центросоюзом и тонул в делах. Московская квартира после них так и осталась Нютиной гувернантке-англичанке, она там устроила английский дом, а потом уехала.
Англичанка эта, наверно, была замечательная, потому что, когда Мика приходила, тетя Нюта всегда встречала ее, хохоча, – это она перечитывала Диккенса по-английски, чтоб не забывать язык. Только теперь Нюта стала маленькая и худенькая, а Мика вымахала, правда, английский ее продвигался так себе.
В Воронеже становилось все опаснее, и Стиву послали в командировку в Ростов. Туда они поехали на трех подводах, взяв все пожитки. (Мика, конечно, не понимала, что это они бежали из красного Воронежа в белый Ростов.)
Вечером, когда дорога стала безлюдной, они услыхали, что за ними гонятся, и сразу поняли, что это разбойники: тогда разбойники почему-то назывались «зеленые». Не красные и не белые. А Стива пока что отрастил бороду, и разбойники кричали: «Поп с честным семейством перебирается». Ясно, что привлекла их поклажа – «наши потрошки на трех подводах», как выразилась тетя Нюта. Тут они увидели огоньки. И на всем скаку, потому что разбойники уже догоняли, влетели в село, а там их ждали полицейские власти – другие ограбленные успели нажаловаться. За разбойниками погнались и схватили их. Соня увидела, как с них снимали показания, и разбойники сказали: «Эх, жаль, ушел поп с честным семейством».
Новая эпоха началась с того, что открыли на Льва Толстого бубличную. До того были сушки, которые нанизывались на веревку и вешались на крючок. Бублики были пышные, блестящие, белые с маком, заварные. А в подвальном Гастрономе был томатный сок из стеклянных конусов с сырой серой солью. Теперь Мика могла ходить одна, хоть и недалеко.
И уж, конечно, теперь ей были под силу походы на Ситный рынок с тетей Зиной. На рынке продается картошка. Еще клюква. Соленые огурцы. Капуста в бочках. Ваньтё и Маньтё в белых нарукавниках и в черных чесаных валенках.
Но ее больше завлекали красная калина, морозом битая, кучками, древесный гриб чага, лаковые коробочки, некрасивые каждая по отдельности, красивые все вместе, кружева полоской, машинная вышивка ришелье широкими полосами для подзоров, кружева грубые, вязанные крючком, и красивейшие плетенные на коклюшках, всякое такое. Например, если у тебя воротник на школьной форме в виде стойки, ты можешь пришить к нему такую полоску, а назавтра другую. А какие чувства возбуждали, например, клетчатые шелковые ленты в косах! Их и купить-то было нельзя, можно было только завидовать. И чтоб устранить повод для зависти, дирекция запретила все ленты, кроме черных и коричневых. С вечера их намачивали и наматывали на карандаш, чтоб разгладились. На праздник полагались белые.
Но глухое время оползает, тает снег, обозначаются подвижки; открывается светлое большое небо. Ленинград ложится белесыми, чуть подкрашенными перспективами: вот мясисто-розовый, развратно-потемкинский XVIII век, вот зеленый строгановский. За ним рыжая рустовка, дальше строгая шоколадная, рядом охра, а там лимонно-белые колоннады. Поверх налито бледно-голубое вино. На таком ветру хорошо поплакать – уж слишком зябкая это краса.
Несите, ноги, несите Мику к Артиллерийскому музею, где пушечки допетровские сидят рядком, как жабы, вдоль Кронверки, и снег уже сошел с жесткой мертвой травы, и прутики верб стали вишневые.