Родителей, братьев, мужей, сыновей, сестер и подруг у них убили, сгноили в ГУЛаге или выслали за границу. А они продолжали жить, были осторожны, но не боялись. Никогда и ничего. Видели в советской власти что-то вроде стихийного бедствия, смерча или цунами, но не более. Их психологию, веру, взгляды, их внутренний мир и жизнеотношение в целом революция не изменила, она их просто-напросто не коснулась.
Со своими подругами бабушка не виделась десятилетиями, потому что денег на билет из Уфы, Каменска-Шахтинского или Славянска, а равно и наоборот у них просто не было, о сестре, оказавшейся в Англии, вообще ничего не знала. Об отце, расстрелянном в 1918 г., говорила, показывая фотографию с могилы своей мамы в Славянске: "Он должен был быть похоронен здесь".
Я не знал тогда, как он умер, вернее, зная об этом не в словах, а на уровне "шестого чувства", не слышал никогда из ее уст слова "расстрелян", я только знал, что никогда и ни при каких обстоятельствах я не вступлю в "их" партию, пусть даже из-за этого придется остаться без образования или без еще чего-то.
Это была эмиграция. Но только внутренняя. Потом от отца я узнал о существовании этого термина, но уже тогда, в первые годы моей жизни, мне было прекрасно видно, что обо всем, что нам дорого, в газетах никогда не напишут, на улице об этом не говорят, а в книгах писали только до революции. Эти люди, бабушка и ее подруги, питерский дядя Сережа и многие другие отказались от карьеры, от благополучия в жизни, от интересной работы, чтобы остаться честными.
Дядя Сережа всю жизнь преподавал начертательную геометрию в техникуме, хотя был тончайшим художником-пейзажистом. Он и его жена, служившая в театре билетершей, хотя начинала как балерина и не без успеха, жили до предела скромно, почти в нищете, но до предела честно. От квартиры, некогда принадлежавшей им полностью, у них осталась одна комната. Но как в ней было хорошо! А ведь при скудости во всем невероятной!
В сущности, жизнь дяди Сережи мало чем отличалась от той, что вел дядя Боря, его младший брат, ставший парижским таксистом. Оба были эмигрантами, только один во Франции, а другой у себя дома, в своей собственной квартире…
"Так вы, наверное, горничных по щекам били?" – сказала одной из моих родственниц соседка по коммунальной квартире в одном из арбатских переулков. Женщина, почти не умевшая читать, но ловко продававшая что-то из-под полы. Та вошла в комнату и устало проскрипела старческим своим голосом: "Как ей хочется быть "владычицей морскою" и бить по щекам кого попало…"
Все они, эти dames de jadis моего детства, были воспитаны на стихах Некрасова, на "Былом и думах" Герцена, на романах Тургенева. Они были в тысячу раз демократичнее коммунистов, которые, придя к власти, первым делом учредили спецпайки, выделили для "своих" особые дома и дачные поселки и организовали элитарные клубы и школы для жен и детей.
Бабушка, выпускница Высших женских курсов, филолог, знаток славянской палеографии и русской житийной литературы, работала машинисткой. Ее подруга, Варвара Степановна Мельникова, блестящая пианистка, ученица Глиэра и приятельница Клавдии Бугаевой (жены Андрея Белого), преподавала в глубокой провинции французский язык в школе. О.С.Агаркова, вдова одного из ярких пианистов предреволюционной эпохи, расстрелянного в 37-м году, пошла работать проводницей в поезде Москва-Адлер, а Е.Д.Абрамова, дочь крупного фабриканта (в отличие от "текстильного короля" Коновалова она называла своего отца "текстильным принцем"), всю жизнь проработала в регистратуре районной поликлиники.
Список этот можно продолжать до бесконечности. Подобно тем своим соотечественникам, которые стали парижскими таксистами, "внутренние" эмигранты не боялись никакого труда и более – любили свою работу и выполняли ее прекрасно, а кроме того, умели по-настоящему уважать чужой труд, и профессора, и плотника, и гардеробщицы, и уборщицы, не считая его позорным или унизительным.
В этих странных условиях внутреннней эмиграции прежняя дореволюционная Россия, спрятанная внутри московских дворов и в глубине огромных коммунальных квартир, как это ни парадоксально, дожила до 60-х годов и полностью ушла в прошлое только в брежневскую эпоху, когда в Москве стали ломать заборы между дворами, а потом вообще громить остатки старого города. В эти же годы один за другим начали умирать все эти люди. Теперь их уже не осталось. Особенно грустно то, что, в отличие от тех, кто оказался за границей, эмигранты внутри страны не оставили ни дневников, ни мемуаров, ни архивных материалов.
Они не были монархистами. Я говорю сейчас не об одной только моей бабушке, но в целом о людях ее поколения, о тех, кого назвал внутренними эмигрантами. Царя они жалели, но считали, как я теперь понимаю, что именно он довел Россию до революции.