— С тридцать второго.
— Ты шофер, что ли?
— Ага.
— Много зарабатываешь?
Валерий зажег спичку и увидел ее круглое лицо с косыми коричневыми глазами.
— А тебе-то что? — буркнул он и прикурил.
Утром Банин шлепал по комнате в теплом китайском белье. Он выжимал в стакан огурцы и бросал в блюдо сморщенные огуречные тельца. Тома сидела в углу, аккуратная и молчаливая, как и вчера. После завтрака они с Лариской ушли на работу.
— Законно повеселились, а, Валерий? — заискивающе засмеялся Банин. — Ну ладно, пошли в кино.
Они посмотрели подряд три картины, а потом завернули в «Гастроном», где Кирпиченко опять распоясался вовсю, вытаскивал красные бумажки и сваливал в руки Банина сыры и консервы.
Так было три дня и три ночи, а сегодня утром, когда девицы ушли, Банин вдруг сказал:
— Породнились мы, значит, с тобой, Валерий?
Кирпиченко поперхнулся огуречным рассолом.
— Чего-о?
— Чего-чего! — вдруг заорал Банин. — С сеструхой моей спишь или нет? Давай говори, когда свадьбу играть будем, а то начальству сообщу. Аморалка, понял?
Кирпиченко через весь стол ударил его по скуле. Банин отлетел в угол, тут же вскочил и схватился за стул.
— Ты, сучий потрох! — с рычанием наступал на него Кирпиченко. — Да если на каждой дешевке жениться…
— Шкура лагерная! — завизжал Банин. — Зека! — и бросил в него стул.
И тут Кирпиченко ему показал. Когда Банин, схватив тулуп, выскочил на улицу, Кирпиченко, стуча зубами от злобы, возбуждения и дикой тоски, вытащил чемодан, побросал в него свои шмотки, надел пальто и сверху тулуп, вытащил из кармана свою фотокарточку (при галстуке и в самой лучшей ковбойке), быстро написал на ней: «Ларисе на добрую и долгую память. Без слов, но от души», положил ее в Ларискиной комнате на подушку и вышел вон. Во дворе Банин, плюясь и матерясь, отвязывал озверевшего пса. Кирпиченко отшвырнул пса ногой и вышел за калитку.
— Ну как вам кофе? — спросила официантка.
— Ничего, влияет, — вздохнул Кирпиченко и погладил ее по руке.
— Но-но, — улыбнулась официантка.
В это время объявили посадку.
С легкой душой сильными большими шагами шел Кирпиченко на посадку. Дальше поехали, дальше, дальше, дальше! Не для того в кои-то веки берешь отпуск, чтобы торчать в душной халупе на грибах да на голландском сыре. Есть ребята, которые весь отпуск торчат в таких вот домиках, но он не дурак. Он приедет в Москву, купит в ГУМе три костюма и чехословацкие ботинки, потом дальшедальше, к Черному морю, — «Чайка, черноморская чайка, моя мечта» — будет есть чебуреки и гулять в одном пиджаке.
Он видел себя в этот момент как бы со стороны — большой и сильный в пальто и тулупе, в ондатровой шапке, в валенках, ишь ты вышагивает. Одна баба, с которой у него позапрошлым летом было дело, говорила, что у него лицо индейского вождя. Баба эта была начальником геологической партии, надо же. Хорошая такая Нина Петровна, вроде бы доцент. Письма писала, и он ей отвечал: «Здравствуйте, уважаемая Нина Петровна! Пишет вам вами известный Валерий Кирпиченко…» — и прочие печки-лавочки.
Большая толпа пассажиров уже собралась у турникетов. Неподалеку попрыгивала в своих ботиках Лариска. Лицо у нее было белое и с синевой, ярко- красные губы, и ужасно глупо выглядела брошка с бегущим оленем на воротнике.
— Зачем пришла? — спросил Кирпиченко.
— П-проводить, — еле выговорила Лариска.
— Ты, знаешь, кончай, — ладонью обрубил он. — Раскалывали меня три дня со своим братцем, ладно, а любовь тут нечего крутить…
Лариска заплакала, и Валерий испугался.
— Ну, чю ты, чю ты…
— Да, раскалывали — лепетала Лариска, — так уж и раскалывали… Ну, ладно… знаю, что ты обо мне думаешь… я такая и есть… что мне тебя нельзя любить, что ли?
— Кончай.
— А я вот буду, буду! — почти закричала Лариска. — Ты, Валя, — она приблизилась к нему, — ты ни на кого не похож…
— Такой же я, как и все, только, может… — и, медленно растягивая в улыбке губы, Кирпиченко произнес гадость.
Лариска отвернулась и заплакала еще пуще. Вся ее жалкая фигурка сотрясалась.
— Ну, чю ты, чю ты… — растерялся Кирпиченко и погладил ее по плечу.
В это время толпа потянулась на летное поле. И Кирпиченко пошел, не оглядываясь, думая о том, что ему жалко Лариску, что она ему стала не чужой, но, впрочем, каждая становится не чужой, такой уж у него дурацкий характер, а потом забываешь и все нормально, нормально. Нормально и точка.