— Понимаю, одни играют в преферанс, другие — в Пизанскую башню... — Он разглядывал меня с досадливым любопытством, как случайно закатившийся в туфель камушек.
— Ладно, пускай ни полшанса, ни четверть шанса, — упорствовал я. — Но хотя бы одну тысячную шанса допустить можно?... Однуто тысячную?
Стаканчик остался стоять на месте.
— Ну, предположим, — нехотя уступил Тираспольский. — Согласен. Одна тысячная шанса, не больше... Что дальше?
Я вдруг почувствовал странную уверенность, что теперь он у меня в руках.
— Дальше мне нужен чертеж, который можно послать на конкурс. Чертеж, а не эта самодеятельность... — кивнул я на листок, врученный мне Александром Александровичем. — Для этого я и пришел сюда. Не думаю, чтобы эта работа заняла больше получаса.
— Ну нет, получасом здесь не отделаешься... — Тираспольский помолчал, пошевелил в раздумье бровями. — Я не филантроп, — сказал он. — Допустим, я передам это в отдел, поручу своим мальчикам... Но кто им станет платить?.. Ведь для такого дела нужны мани... — Он прищурился, вытянул руку и потер палец о палец. — Мани, мани, мани... У вас имеются мани?..
В голосе его звучала прямая издевка.
— Мани будут, — сказал я. — И не в рублях, а в настоящей валюте.
— Вот как?.. Это в какой?..
— Скорее всего в лирах, а может быть — в долларах, точно не знаю.
Он не поверил, но глаза у него загорелись:
— Это когда же?..
— Немного погодя, — сказал я. — Когда объявят итоги конкурса.
Тираспольский присвистнул:
— Привет...
— Мы же выяснили, что шанс есть.
— Не шанс, а одна тысячная, — уточнил он.
— Пуская одна тысячная, но она существует...
Марк Тираспольский смотрел на меня так пристально, словно стремился разглядеть что-то там, за моей спиной... Глаза его пронизывали меня насквозь, густые черные брови сомкнулись на переносье, на лоб набежали морщины, челюсть выпятилась вперед и подергивалась то вправо, то влево, то вверх, то вниз. Было похоже, как если бы в работу включился мощный компьютер, путем сложных вычислений выбирающий наилучшие варианты.
— Хорошо, — сказал он. — Я все сделаю сам, чтобы никого в это дело не впутывать. Тем более, что и надежды почти никакой...
— Да, — подтвердил я, — есть риск...
— Но я все сделаю.
Он поднялся и, проводив меня до двери кабинета, склонился к моему уху:
— Но ты, конечно, понимаешь, что я это делаю только для тебя...
— Для Пизанской башни, — сказал я.
— Пускай для Пизанской башни, если так тебе больше нравится... Кстати, ничего, если на чертеже, где-нибудь в уголке, будет моя фамилия?.. На всякий случай?..
— Нет, отчего же, — великодушно разрешил я.
Не там, не у Марка Тираспольского поджидала меня осечка... Хотя поначалу все обстояло как нельзя лучше: и машинка с латинским шрифтом была на месте, на столике у окна (туда я первым долгом и бросил взгляд, войдя в комнату с табличкой «Сектор межбиблиотечного обмена»), и Валентин Павлович, как всегда, привстал, широко раскинув руки мне навстречу, и, едва мы присели, тут же сообщил, понизив голос, что кое-что для меня у него припасено...
Помимо того, что Валентин Павлович работал в библиотеке мединститута (почему и требовалась ему латинская машинка), он был еще и завзятый книжник, его домашняя библиотека наполовину состояла из раритетов, при встречах же мы обменивались запретной и полузапретной литературой, то есть ходившими в самиздате стихами Пастернака, Мандельштама и Ахматовой, в которых ничего особенно запретного вроде и не было, но некоторый привкус запретности придавал им дополнительную прелесть.
Видно, Валентина Павловича отчасти обескуражило то, что на этот раз я не проявил положенного интереса к приготовленной для меня литературе, а сразу приступил к делу, то есть рассказал об Александре Александровиче, о Пизанской башне, о... Правда, о дальнейшем я не успел рассказать, поскольку Валентин Павлович перебил меня.
— Боже мой, боже мой! — простонал он, воспламеняясь и взволновано натягивая на округлое брюшко вечно сползающие брюки. — Боже мой, дружочек! Если бы вы знали, как замечательно все, что вы рассказали! Во всем этом заключена глубокая символика, глубокий, глубочайший, непреходящий смысл!.. — С присущей ему стариковской резвостью Валентин Павлович, постанывая, забегал, закрутился по комнате, из угла в угол и вокруг стола, заваленного книгами и библиографическими карточками.
— Россия спасла Европу от монгольского нашествия, избавила от Наполеона, освободила от Гитлера — и теперь спасает гибнущую у всех на глазах европейскую культуру! Да, да, именно так!.. — Пухлое, розовое лицо его так и сияло, так и лоснилось от умиления. — Ведь ваш Александр Александрович — талант! Не знаю, как в техническом, строительном смысле, тут я не знаток и не судья, но — в душевном! Душевном смысле! Вот она, всемирная отзывчивость русской души, о которой писал Достоевский! Вот именно — всемирная!.. Будто в воду глядел Федор Михайлович, будто напрямую вашему Александровичу адресовал эти слова!..