На другой день мы сидели в привокзальном ресторане и пили приторно-сладкое «токайское» узбекского производства, самое дешевое из всего, что здесь имелось. Документы Алику выдали без всякой волокиты. Керогаз он оставил нашей комнате («на память», сказал он), матрац, одеяло и подушку раздарил — кому что («я ведь домой»), мне досталась подушка — мягкая, пуховая... Мы ждали поезда. В ресторане было дымно, шумно. Официантка, проницательным взором определив содержимое наших карманов, не стала перестилать залитую щами скатерку, только смахнула со стола хлебные крошки. Нам, впрочем, на все это было наплевать. Мы говорили об Иове...
То-есть
— Ты сказал, что не знаешь, отчего, почему... Иов этого тоже не знал. Но книга Иова допускает разные толкования, и в частности такое: Иов — всего-навсего человек, и вполне заурядный, а мир вокруг него сложен, полон тайны, Иову не под силу его постичь... Ему остается только
— Верить — во что?..
— В справедливость... Рано или поздно Бог о ней вспоминает.
— Все-таки?..
— Все-таки... Так утверждает книга Иова.
— Сказки...
— Видишь ли, сказка, которая прожила три тысячи лет, становится истиной...
— Если бы так...
Мы все-таки сцедили в граненые стаканы остатки «токайского» и выпили за Иова и Великую Наивность.
Радио, хрипя и заикаясь, объявило посадку.
Проводив Алика, я не стал дожидаться автобуса и отправился к себе в общежитие пешком. Хотелось побыть одному, подумать. В голове у меня пошумливало от выпитого вина, и мысли походили на лодки, сорванные бурей с якоря.
Говоря с Аликом, я фальшивил.
Да, я знал — Бог есть. Всевластный, всевидящий, всемогущий. От движения его пальца (у него были пальцы) зависели судьбы тысяч, может быть — миллионов. И теперь, когда я брел по ночной, пустынной улице, под черным, без единой звезды небом, хлюпая по загустевшей осенней грязи, он, возможно, покуривал свою трубку (он курил трубку), размышляя о прошлом и будущем человечества. Он был бесплотен, как и положено Богу, и вместе с тем заполнял каждую молекулу, жил в каждом атоме, управлял вселенной, определял вращение планет... Все так. Но был ли он справедлив?.. Вот в чем загвоздка...
Был ли он справедлив, как я внушал Алику?..
Машинистка, которая перепечатывала мою «заводскую» повесть — тогда я думал послать ее в какой-нибудь журнал — была пожилой, сухопарой, с длинной жилистой шеей и уложенными в серебряные букольки волосами. Отдавая рукопись, она сказала, грустно глядя на меня вылинявшими, когда-то голубыми глазами:
— Шестьдесят страниц — и ни одного упоминания о нем, даже имени его мне ни разу не встретилось... И вы полагаете, молодой человек, что
Пока я расплачивался, она смотрела на меня так, словно сомневалась, брать ли деньги за свою работу...
Я внял ее совету. Попытался внять... Я пробовал приблизиться к нему — разглядывал его портреты, большей частью слащавые, иногда — с ястребиным взором, устремленным в беспредельность... Я не писал — конструировал его образ, но в моей конструкции не хватало главного: справедливости и доброты... А какой же Бог возможен без этих атрибутов?..
Мы переписывались, раз или даже два в неделю я получал от Жени письма — на листочках из школьной тетрадки, с упрямым, своевольным наклоном букв не вправо, а влево, в этом чудился мне какой-то неразгаданный графологический символ... Она писала о премьерах в Большом и МХАТе, о философии Лао-цзы, которой одно время увлекалась, о где-то раздобытом фейхтвангеровском «Еврее Зюссе»... Я аккуратно отвечал ей. Когда письма запаздывали, меня это тревожило, я к ним привык и мне делалось как-то не по себе при мысли, что наша переписка может оборваться так же внезапно, как возникла... В то же время мне было не понятно, почему она так часто пишет мне большие, подробные письма?.. Ей не с кем поделиться — там, в Москве, многомиллионном городе?.. Что притягивало ее ко мне?.. Я запомнил ее одинокую, отделившуюся от толпы фигурку на перроне... И Александровский сад — горячую волну ее огнистых рыжих волос, под цвет осени, и контрастом — зеленые, яркие, весенние глаза... То дерзкие, озорные, то вдруг — на какое-то мгновение — жалобно-жалкие... Но чего в них не было, так это неизбывной, перемещающейся из века в век еврейской грусти, этой прозрачно-туманной дымки, заволакивающей взгляд... И вместе с тем, вспоминая наш разговор, думая о ее письмах, я чувствовал иногда, что-то влечет ее, толкает в бездонную черную пучину... И я должен ее спасти...
Вытянуть, вытащить, избавить от того, от чего ей самой избавиться не по силам...
Мы спорили. Она писала о синагоге, в которой бывала, поздравляла с праздниками, о которых я не имел представления, спрашивала: «Кто мы? Откуда? Куда идем?..» Я советовал ей прочесть историю Спинозы или Уриеля да-Косты, отлученных от синагоги, превращенных еврейской общиной в изгоев... Но письма, это мы знали наверняка, просматриваются, нужно было увидеться снова, чтобы доспорить...