Когда мы вернулись в лагерь и распустили солдат, чтобы перекурить и оправиться перед тем, как разойтись по палаткам, и они, торопливо доставая из карманов махорку и на ходу расстегивая ширинки, выстроились вдоль дорожной обочины, вот здесь-то, сквозь журчание ударившей в землю мочи, я и расслышал эти слова.
— Фашисты...
Потом, все трое, мы сидели в курилке и было так тихо, что до нас доносилось тарахтение картофелечистки, работавшей в столовой.
— А кто же мы на самом-то деле?.. — сказал я, продолжая начатый разговор.
Насупленные лица Воронцова и Титова не выражали ничего, кроме усталости.
— Кто мы?.. Без пяти минут сержанты, вот кто... — нехотя возразил Титов. — И нечего разводить канитель... Пускай привыкают.
— Титов прав, — поддержал его Воронцов.
Я позавидовал этой простоте, ясности — в отличие от одолевавшего меня сумбура.
Передо мной, как белая, уходящая в бесконечность дорога, мелькнула просека... Сапоги Бондаря с раздутыми голенищами...
Бритвенно-тонкие губы Кичигина, гибкий прутик, сбивающий снег, в его руках...
Титов зевнул и поднялся.
— Ну, вы философствуйте, коли охота, а я пошел... — Он потянулся всем телом, разминаясь. — Люблю повеселиться, особенно поспать...
Тяжело ступая и покачиваясь, он направился к палаткам.
До чего же ярко сияла в ту ночь луна... Курилка находилась на краю небольшого плато, на котором располагался наш лагерь, отсюда внизу отчетливо виднелись штурмовая полоса с перевитыми проволокой колышками, с дощатой, бросающей резкую тень стенкой и рвом для прыжков, и дальше — влажно блестевшая крыша летней столовой, за ней — речка, на которую по утрам бегали мы умываться, сейчас она переливалась и мерцала, как рыбья чешуя...
Слушая меня, Олег согласно кивал, казалось, он испытывал то же смятение, что и я, то же отвращение к себе... Но когда он заговорил, и даже раньше, когда, оторвав глаза от земли, он поднял голову, на меня будто дохнуло холодом и между нами, сидевшими на расстоянии шага друг от друга, разверзлась пропасть.
— Ты говоришь — Кичигин, Бондарь... А им... — Он кивнул на ряды вздувшихся горбом палаток. — Им нужно, чтобы кто-то держал их в страхе... Кто-то, кого они боятся...
Он усмехнулся, глядя на меня в упор. Его глаза полны ледяного лунного блеска, но кажется — это слезы и он вот-вот заплачет.
— А как же Данте, Шекспир?..
Он то ли меня не слышит, то ли притворяется, что не слышит.
— Это такой народ... Сам видишь — с этим народом нельзя иначе...
Он уходит... Я остаюсь один.
Не знаю, долго ли я так сидел.
Я думал о школе, в которую каждое утро шел, как на праздник, думал о своей повести, которую не напечатает ни один журнал, думал о том, что «человек в любых условиях должен оставаться человеком...»
Где-то далеко, за лесом, сипло гуднул паровоз. Со стороны шоссе долетело натужное фырканье тяжело груженой машины. Взбалмошно — видно, спросонок — заорал петух в соседнем селе, куда наши солдаты бегали за водкой...
Луна между тем скрылась за чащей деревьев, небо потемнело.
«А что, если он все-таки прав?..» — думал я.
Мрак, разлившийся вокруг, просочился ко мне внутрь. Сердце давила тоска. Жить не хотелось...
ШОКОЛАДКА
На другой день после того, как я приехал, она попросила: «Купи мне шоколадку».
Собственно, не попросила, а уступила мне, как уступала всегда и во всем. Шоколадка эта была ей не нужна. Ей ничего уже не было нужно. Кроме того, чтобы рядом был я. Чтобы не разговаривать даже, а просто взять и дотронуться до меня маленькой, ссохшейся, в коричневых пятнышках рукой. Или — еще проще — не касаться, а смотреть на меня, видеть меня, ведь мы не виделись столько лет. Впрочем, и это порой становилось ей невмоготу, и тогда все, чего ей хотелось, это — закрыть глаза, сознавая, что я сижу около, а потом открыть их — младенчески светлые от старости, притуманенные болью — и удостовериться, что я в самом деле здесь, на краешке ее кровати, или на придвинутом к кровати стуле. Она тогда смотрела на меня не мигая, долго, словно вглядываясь и не вполне доверяя своим глазам, что не удивительно, ведь после сильных лекарств, умеряющих боль, не так-то легко распознать сквозь наполняющий голову туман, где граница между сном и явью.
— Ты здесь?.. — говорила она, но вопрос ее бывал излишним, поскольку взгляд уже успевал проясниться, обметанные жаром, в мелких трещинках губы растягивались в дрожащую, готовую тут же слететь и пропасть улыбку, а лицо, до последней морщинки, озарялось мягким, ласкающим светом.
— Ты здесь?.. — говорила она — просто так, чтобы лишний раз удостовериться, что так оно и есть, и — мало того — вдобавок тянулась дотронуться до меня рукой.