На «Одеоне» Александр Петрович вылез и для рассеяния души решил пройтись среди молодежи по Сен-Мишелю. Когда-то он очень любил Латинский квартал, но с каждым годом обижался на него все больше и больше: молодые люди, а в особенности молодые девицы, катастрофически стали уклоняться от тех образов, которые благоговейно лелеяло его стареющее сердце. Так что, несколько раз мысленно сплюнув при виде растрепанных, в потертых штанах, млекопитающих как будто женского пола — Александр Петрович решительно повернул к Люксембургу.
На крошечной площади Ростана две позеленевших наяды из огромной раковины источали в круглый бассейн такое ничтожное количество воды, как будто получали ее по карточкам. Напротив, за высокой решеткой, деревья зеленели, несмотря на пыль, статуи серели от пыли, дети в пыли культурно забавлялись. На скамейках и на стульях полудремлющие старички развлекались невинным созерцанием перекроенной садовниками природы и перекроенных эпохой людей, а молодые ждали, читали, учились, жевали, скучали и порой — прикрывшись газетой или книгой — следили за соседом или соседкой, с легкой надеждой на совместное кино, со всеми логически истекающими из него последствиями. Ничтожный процент заинтересованных показывал, какой жестокий урон романтическому быту в самой галантной стране мира нанесли равноправие, материализм и всеобщая скука нового времени.
Александр Петрович уважал Люксембургский сад, как предельно разработанный образец «прекрасной эпохи». Однако в последние годы каждый раз невольно спотыкался и отшатывался, как будто ему ткнули под ложечку, возле той, со старым французским вкусом распланированной, лужайки, на которой благодарные современники соорудили памятник студентам — «резистантам»… Две фигуры, отдаленно напоминающие отощавших на галерах запорожцев, с которых безжалостные, но малоопытные турки заживо содрали кожу — пытались выразить героическую жертвенность: одна — стоя во весь рост с растопыренными ногами и полным половым недоразумением, другая — лежа в скрюченном состоянии, с задранными культяпками наскоро отрубленных рук и ног.
И казалось, что оскорбленный этим бронзовым дикообразом весь Люксембургский парк — подобно лесу из «Макбета» — готов сдвинуться с места, чтобы искать по свету уголок, еще свободный от эстетических разбойников, преодолевших даже прославленный французский вкус…
«И что это за хреновина такая! — с отвращением думал Александр Петрович, поспешно удаляясь от памятника. — Почему, когда я прихожу в Лувр, то мне во всех эпохах — у всех народов — одно нравится, а другое не нравится, но и то и другое смотрится одинаково легко и свободно, без того, чтобы проглатывать тошноту или щупать лоб — не сбрендил ли уже? А когда попадаю в Музей Современного Искусства — от всего выворачивает кишки и надо перетерпеть километры их полотен, чтобы наконец попалось нечто, о чем можно подумать: на худой конец смешной узор для ситчика или диванной подушки!
Одно из двух: либо я с ума сошел, но тогда и весь Лувр — архив желтого дома, либо они — но тогда, как объяснить их успех?»
Статуя одной из французских королев, которой Александр Петрович мысленно задал этот роковой вопрос — не приняла в нем должного участия. Красивая женщина смотрела в мировое пространство с декоративной французской улыбкой и, казалось, давала понять Александру Петровичу, что его обращение неуместно: она жила в свое время не для того, чтобы засорять мозги всяким вздором.
«Можно, правда, предположить, — продолжал томиться Александр Петрович, — что я отстал от века… Но почему в 20-ти тысячелетиях — я дома и только в нескольких последних десятилетиях — чужой?»
В азарте эстетических изысканий он незаметно забрел в самую гущу играющих детей, и пестрый мяч пролетел так близко от его личности, что, будь у него очки, безусловно, унес бы их, но даже этот факт не прервал навязчивых размышлений Александра Петровича.
7. Никто, как свой
Между тем оскорбительный монумент уже давно сменился разного рода вполне классическими голыми мужиками и бабами, но Александр Петрович не находил в них обычного удовлетворения: острое безобразие бронзового чудовища придало всему остальному какой-то пресный привкус и — как добродетельная матрона после развязной проститутки — мраморные боги и богини стали казаться Александру Петровичу скучными. Неся в душе недоумение, он вышел из Люксембургского сада к месту, на котором в свое время помещалось кафе, неоднократно видевшее в своих стенах Ленина, не без патриотического подъема (как-никак, а потрясший мир соотечественник, не к ночи будь помянут!) обогнул этот угол и стал подыматься по Монпарнассу и вдруг — носом к носу столкнулся с хорошо знакомой и явно пьяной фигурой. Лицо встречного походило на плохо сработанную русским кустарем античную трагическую маску…
— Геннадий Демьянович! Что с вами?
— Что со мной? — повторил пьяный, слегка покачиваясь, не то икая, не то всхлипывая. — Н-ничего!. Пью… С утра пью… Вот…
Александр Петрович несколько растерялся:
— Да, да, конечно… Я понимаю… Но почему?