Я пивка взял, кулак соли в него всыпал и стою у окна прохлаждаюсь... В это время - мне чесаться нравится... Я пивка отопью, сниму носок или рубаху выверну и почешусь вдоволь... Народ ржет, а на самом деле это - не народ, а киноактеры... Кино есть кино... Чесание такое мне по душе - я себя в это время личностью чувствую, молодым, дубком, Бонапарте... Хорошо, как на пляже... Выпил, в башку мысль глянула... К Моськину идти... Вот как бывает, давеча в уборной сидел - мучился, не знал, куда идти, а теперь все знаю...
Моськин рядом живет... Парень он аккуратливый, без оглядки, только сам на себя смотрит.
Жена у него - под брюками... Иду... Холодновато солнышко для меня... Не на той планете я родился... Ване Данилычу бы в других местах жить, подальше от шума-гама да поближе к звездному небосклону... Интересно, мозги у меня серые, а как можно серостью думать?!
Моськин на втором этаже живет... Обрадовался, рассобачил пасть, заулыбался... Понятливый... Сели, посидели. Прошло с часок, а может, и все три. Потом я песни запел. Мне какая песня понравится, так она у меня в мозгу гвоздем сидит. А от гвоздя того как бы сияние исходит во все концы: в.глаза мои бьет, и в волосы, и в рот... Мне что, мне хорошо... Пустоты нет, одна тупость... Я сам себя песней-гвоздем чувствую... Только кто меня в стенку забивать будет? А я, когда пою, сам в небеса гвоздем забиваюсь.
Моськин, разиня рот, слушал.
- Больно надрывно поешь, - говорит...
Потом дитя, тоненькое, как глиста, проснулось. Моськин говорит: кончай орать. Я попел с часок, потом скрепя сердце кончил. Моськин за картошкой ушел...
Мне опять тяжело стало... Куда деваться?.. И к дитю подошел... Рука у меня огромная, пивная, а кулак больше евойной головы... Я со страху чуть не обмочился, но в душе приятно защекотало... "Вот для чего я живу", - подумал я. Пальчищами своими я его за горло взял... Дите неразумное, на потолок смотрит, на мух... А меня - так и тянет, так и тянет... Но страшно стало... Первое дело - засудят, а я себя люблю... Второе - сам себе страшен стал....Одного придушишь, второго, третьего... А там пошла... Так, глядишь, и на себя руку подымешь, самого себя перед зеркалом задушишь... Трусоват я стал... Аж вспотел от страха, на дверь оглянулся... Дитенку - ручищей пивной - животик щекотнул, соску вправил...
Наконец Моськин пришел. Я его по-обезьяньему в морду поцеловал. А он распетушился - почему дите орет.
Я говорю: "Я на него дохнул".
Он кричт: "Я тебе дохну, ухажер!"
Скучно мне стало. Гвоздей нету. Шевеленья тоже. И главное - конца-краю нет. Глянул в окно: далеко, Господи, ты землю раздвинул. А нам-то, где конец, где начало?..
Хотел было в уборную пойтить, да Моськин не пустил.
От Моськина я брел, как волна, - то падаю, то поднимаюсь. А что толку все течет... Но каждый кончик свой вопрос имеет. Нога спрашивает - зачем?! Не в смысле хождения, а в смысле ощущения ноги - зачем? И куда? Во что?
Так же и все остальное. В целом. А то, что мыслит, мозга, особенно кричит: зачем, зачем?!
Точно хочет куда-то подпрыгнуть и из тюрьмы своей вырваться.
Я побежал. Я от мыслей часто бегу. Но теперь не помогло. Словно не я бегу, а все кругом бежит... А мне скучно.
Пришел домой. Вечерело. Починил стул. Посидел. Починил стул. Опять посидел. Папаня приплелся, старичок. Он у меня - один.
Я говорю - папань, чегой-то я сегодня веселый.
Он молчит.
Мне молчи не молчи, я и сам могу кулаком махнуть.
Жалко мне папаню. Грязный он у меня, нищий и оборванный. Старичок, а сопливый, как дитя. И глаза - ясные.
В черном теле я его держу.
Если б мне было куда деваться, я б его по-настоящему пожалел. А то я его жалею больше для себя, для забавы. А деваться мне в самом деле некуда сколько ни работай, сколько песен ни пой. Вопросительный я весь, точно закорючка.
А старика люблю пожалеть: бью его, деньги отбираю, черствым хлебом кормлю, а жалеть - жалею.
- Папань, пригреть? - заложив руки в бок, подошел к нему. Он конфузится и лезет в угол.
Я старика мыть люблю, в корыте. Он голодный, долго не выдерживает. Но я промою, кулачком по бокам пройдусь.
Этот раз он еле дышал. Завернул его в простыню, на постель кинул, одеялом прикрыл... Очухливайся, родимый.
...Свет погасил. Картошку поел. Я во тьме люблю есть. Походил по комнате, заложив руки в штаны...
Вопросительность во мне растет, а жизнь - это вялое бормотание...
Постучал стулом...
Господи, когда же я к тебе улечу?!
Чeрное зеркало
Семeн Ильич, или попросту Сeма, как звали его в узкой среде нью-йоркских русских эмигрантов, почти умирал. Впрочем, он уже несколько раз почти умирал; три раза от безработицы, четыре раза потому, что ушла жена, раз пять потому, что не было денег. А деньги в Нью-Йорке, и на Западе вообще, - это, как известно, эквивалент божества.
Следовательно, он умирал из-за отсутствия божества. Он отлично понимал, что такая цивилизация - рано или поздно - обречена.