Соловьев повторяет, настаивает: необходимо «распространить предварительное сомнение равномерно на обе стороны мыслимого — как на предметы внешнего мира, так и на субъекта собственной душевной жизни» (793). Мыслимое, наличность, т. е. сознание, отстригается аккуратно и от внешнего и от внутреннего. Почему, однако, нельзя распространить сомнение и на акт сознавания. В самом деле, кто достоверно знает, что именно наличествует и наличествует ли вообще. Только кажется, что в недостоверности можно удостовериться и что сомнение в наличии тоже неким образом наличествует. А вдруг мы сомневаемся и в сомнении, не зная, есть ли сомнение или его нет, и в этом сомнении о сомнении тоже сомневаемся? можно ли теперь сказать: стало быть, несомненно наличествует эта мешанина?
Едва ли. Когда мы говорим: «налицо сомнения в несомненности», мыслительные инструменты перестают работать. Теоретическая достоверность снова ускользает. Соловьев надеется: «Нельзя ни в каком случае сомневаться в одном: в наличной действительности, в факте, как таком, в том, что дано. Сознается присутствие таких–то ощущений, мыслей, чувств, желаний, следовательно, они существуют как такие, как сознаваемые, или как состояния сознания». Почему, только что опрокинув всякий догматизм, Соловьев прописывает эту фразу, «нельзя ни в коем случае (!) сомневаться»? (793).
Не знаем почему. Соловьев в своей попытке извлечь из бездны кругового сомнения догмат едва ли прав. В том, что A = A, тоже можно сомневаться. Самоочевидной достоверности тут нет, есть условная: если A не меняется от движения глаз, от перехода слева направо, то оно равно A. Во всяком случае, заранее уже должно предполагаться то, что мы хотим иметь. Соловьев пробегает мимо этого, мы заметили, потому что дает «самоочевидной достоверности» негативное и полемическое наполнение в споре против Декарта и новоевропейского субъекта. Вы хотели достоверности? Получайте самое пустое, самое нищее тождество наличия своему наличию; устраивает оно вас, дает вам что–нибудь ? Оно дает вам нуль, а не субстанцию души, не внешний мир. Или даже нуля не получается. Ничего вообще не получается на путях сознания, ни даже пустоты.
Соловьев прав в том, что о наличности в сознании мы не имеем права спросить, ни что за ней стоит, ни кто ее имеет. То и другое будет догматизм, гипостазирование предикатов, воображаемая подстановка субстанций туда, о чем мы ничего по честному не знаем. Глубокомысленно звучащее иногда «истина не что, а кто», тоже не имеет тут большого смысла. Кто так же точно в тумане, как и что, так же расплывается, так же нуждается в опоре истины. Не Владимир Соловьев пишет философскую статью, а в некоем сознании, Бог знает в чьем, наличествует Владимир Соловьев и это его писательство. А еще точнее: Бог знает, наличествует ли, достоверно ли сомнение во Владимире Соловьеве и т. д. Что остается?
Остается то, что статья тем временем возрастает, она непрерывно продолжается, ее прервет только смерть, пусть она неведомо чья статья, пусть неизвестно, пишется ли она на самом деле или все иллюзия и гипноз. Мы в пространстве Гераклита, где жизнь и смерть, сон и явь переплелись, как в первом фрагменте по Дильсу–Кранцу: от людей ускользает, что они делают проснувшись, как они не замечают, что совершают во сне. Пусть не доктор наук Владимир Соловьев пишет статью, а кому–то снится какой–то сон, но статья между тем появляется, ее можно, пусть во сне, прочесть, с ее тезисами иметь дело. Статьи нет, все сон — и она есть, вот ее тезисы, вот я, пусть во сне, ею задет. Мы что–то имеем, даже если ничего не имеем. Не так, что мы имеем только тот факт, что в нашем сознании наличествует статья. Снящаяся нам статья неким образом не хуже настоящей. Можно сомневаться, что она есть на самом деле, или можно сомневаться, что она нам снится, но все равно, вот она. Почему о камине, который мерещится в гипнозе, нельзя сказать вот он, а о статье можно? Даже если она снится?