При переходе к теории или при переходе к практике, во всяком случае, при одном из тех переходов, которые мы непременно делаем на каждом шагу, мы переступаем высокий порог между тем, что есть и тем, чего нет. Непохоже, чтобы мы не то что умели, а вообще любили бы замечать этот порог. Едва ли зоркость поможет его каждый раз распознавать так, чтобы не обламывать об него ноги. Когда Ленин орлиным глазом из потока литературы, проходящей по библиотеке, решает, что не будет ошибкой крушить все подряд, не усмотрев в мысли действительности — вслед за Марксом, по которому философия относится к познанию действительности как онанизм к половой любви, — то эта и всякая подобная свежая зоркость отличения существующего от несуществующего была на самом деле срывом, договором с самим собой о том, чтобы самому на свой страх и риск провести границу между тем, что есть и тем, чего нет. Человеку суждено ошибаться в проведении этой границы, и всего скорее, жутче и злее ошибется тот, кто уверился в своей безошибочности. Любая фиксация границы между бытием и небытием останется лишь нашим решением, усложняющим нашу ситуацию. Вместе с тем мы безусловно обязаны знать, что на каждом шагу, в каждом слове через нас проходит отчетливая, все решающая граница.
Как Соловьев надеется, что от мышления, от сознания плавно перейдет к тому высшему, чем мышление определяется? Или он не надеется? Истина сама скажет. Я должно уйти со сцены, чтобы человек бросился в руки «самой истине». Знание о ней нет и не будет «в области отдельного, обособленного Я», которое «из себя, как центра, описывает более или менее длинным, но всегда ограниченным радиусом круг личного существования» (823).
Γνῶθι σαυτόν, познай самого себя, говорит Соловьев, — вот начало новоевропейской философии. Но надо заглянуть в себя глубже, туда, где в «безусловном содержании» (как хотелось бы спросить у Соловьева, какое содержание безусловное!) «становится разум самой истины», так что «познай самого себя значит познай истину» (831). Вычерпал ли Соловьев до дна смысл этого γνῶθι σαυτόν? Может быть, еще нет.
Нам казалось, мы знаем смысл есть и нет. Говоря «по–настоящему есть», мы подразумевали, что бывает есть кажущееся. Машина: она у меня есть, когда я могу сесть в нее, включить зажигание; если я обманул, хитрю, мне веры не будет. Но как–то не вяжется сказать, что у меня есть машина «по–настоящему»: это «по–настоящему» здесь неуместно, у меня она просто есть или ее нет. Когда, подходя к кассе магазина, я не могу заплатить за взятую в магазине вещь, а до того не знал, что мои деньги кончаются, то нельзя сказать, что «по–настоящему» они у меня все–таки есть. Или, в примере Владимира Соловьева, цыган на рынке хвалит лошадь, и хотя не ошибка сказать, что по–настоящему лошадь плохая, знаток так не скажет, для него тут нет деления на «по–настоящему» и «не по–настоящему»; он видит дело и может не обращать внимания на слова цыгана. А в случае с субъектом? Я мыслю похоже на то, как я сажусь за руль, включаю зажигание, машина заводится, трогается с места? Мы чувствуем, что случай тут какой–то другой. В чем разница между «есть машина» и «есть субъект»?
Между есть машина и ее нет — действительная разница, а субъект, есть он или его нет, на эту разницу не влияет. Мне может быть абсолютно безразлично, есть он или его нет, и человеку, который со мной о субъекте спорит, тоже по–настоящему (здесь слово на месте) безразлично, существует он или не существует. Важно, есть человек или его нет, честный он или обманщик, владеет машиной или нет; совершенно неважно, субъект он или не субъект. Дело вовсе не в том, что субъект относится к области отвлеченной теории.
Субъект из тех вещей, которые мощно не существуют. Их нет и еще раз нет — и только вокруг этих вещей клубится все важное в человеческой истории. Как нет лошади без лошадности, так не было бы и никакой машины без субъекта: машина для субъекта, не субъект садится в машину, или, конечно, субъект садится в машину, но гораздо раньше того машина была встроена в мир субъекта: субъект, имея против себя покоряемый объект, снабдил себя машиной, и не будь субъекта, немыслимо было бы человеку, например, из бассейна Амазонки забираться в железную коробку, захлопывать за собой дверь и двигаться в пространстве леса. Машина только эпифеномен, перышко в пышном плюмаже субъекта, у которого есть еще реакторы, ракеты, телевидение, генная инженерия, миллион вещей. Субъект, которого нет, тысячекратно, несравненно больше своей машины, которой в сравнении с ним можно считать, что нет.
Пытаясь назвать то сильное, могущественное, что стоит за танком, трактором, машиной, мы даем разные имена, организация, управление, обеспечение, техническая цивилизация, овладение природой и миром, торжество субъекта. За тем настоящим, перед чем преклонилось человечество, оказывается то, чего нет и что одно только по–настоящему есть. Человек постоянно и в первую очередь имеет дело с тем, чего нет.