Отчего человеческие массы, отставляя повседневные занятия, способны загораться глобальными идеями, метафизически–научное мышление не может объяснить. Новый человек чеканит себя простым чеканом, каким становится задача безусловного господства над землей.
«Воля к воле добивается… всеобщего учета и упорядочения, но только ради безусловной возможности продолжать обеспечение самой себя. Основную форму проявления, в которой воля к воле организует и проектирует сама себя среди бессобытийности мира законченной метафизики, можно сжато назвать техникой… Воля к безусловному обеспечению вскрывает лишь всестороннюю необеспеченность… Признаки последней оставленности бытием — проповедь «идей» и «ценностей», постоянные метания призывов к «делу» и к непременной «духовности». Все это заранее уже втянуто в механизм обеспечения процесса упорядочения. Последний в свою очередь обусловлен пустотой бытийной оставленности, внутри которой расходование сущего для манипуляций техники — к ней принадлежит и культура — оказывается единственным способом, каким пристрастившийся к себе самому человек еще может спасти свою субъективность, взвинтив ее до сверхчеловечества. Недочеловечество и сверхчеловечество — одно и то же». В эпоху безусловного и полного опредмечивания всего, что есть, «сам человек и все присущее человеческим сообществам становится просто наличным составом… То, что превращенное в «человеческий материал» человечество ставится на второе место после сырьевых и материальных ресурсов, зависит не от будто бы материалистического предпочтения вещества и энергии человеческому духу, а коренится в безусловности самого опредмечивания, которое должно все состоящее в наличии, какого бы рода оно ни было, ввести в свое обладание и это обладание себе обеспечить».
Чтобы заметить незаметное отсутствие бытия среди сущего, нужен рискованный ход мысли за пределы логической доказательности. Сделать шаг в пространство без опор страшно; от страха перед этим страхом человек идет на новые эксперименты с землей, и без того уже погруженной в смуту и хаос.
Чем скрытнее существо нигилизма, тем неодолимее его разрушительные разновидности. Темный пафос отмщения составляет в эпоху забытого бытия субстанцию самых возвышенных идеалов. Не приходится ожидать, что прозрение придет само собой даже после новых бедствий и мировых катастроф.
Только в ненавязчивом слове мысли и поэзии еще слышна бездонная тишина бытия и согласие его мира.
«Мысль преодолевает метафизику не тем, что, взобравшись еще выше, перешагивает через нее и «снимает» ее, куда–то «поднимая», а тем, что опускается назад в близь Ближайшего… Мысль внимает просвету бытия, вкладывая свой рассказ о бытии в язык как жилище экзистенции… Язык есть язык бытия так же, как облака — облака в небе. Мысль прокладывает своим сказом неприметные борозды в языке. Они еще более неприметны, чем борозды, которые крестьянин, медленно шагая, проводит по полю». Язык — дом бытия. Он не сводится к стремительно обесценивающейся «информации», и какая–то другая мысль, прошедшая через мертвую зону молчания, способна слышать бытие так, чтобы не быть затянутой в нигилистический водоворот.
А поэзия? Она в отличие от философии не знала нигилистического падения и, плохо понимаемая, оттесняемая в область эстетики, продолжает в оскудевающем мире именовать Спасительное.
После войны Хайдеггер, лишенный французскими оккупационными властями права преподавания, забытый почти всеми, восстановленный в правах, достигший небывалой известности, осмеянный, снова обвиненный, прославленный, разгадываемый как мистик, тайный томист, возродитель святоотеческого отрицательного богословия, пророк восточной мысли на Западе, отдает в печать работы двадцатилетней, тридцатилетней давности, звучащие как философская новость, и все больше думает о слове и о скрытом от постава родстве техники с «техне» — художеством античной классики. Рукоделье письма, еще в «Бытии и времени» сделавшее его мастером слова, поднимается у него теперь до диалога мысли с языком.
Бытие требует от человека почти невозможного — внимания к ближайшему. Сложное трудно; простое труднее. Не человеку судить о нем, оно — судьба человека, если тому еще суждено вернуться к цельности своего существа. Простота — удел благородной нищеты «пастухов», которые «живут неприметно и вне бесплодной равнины опустошенной земли», вынося и храня истину бытия. Без нищей простоты подвижнического хранения правды у человека, хитроумного строителя, нет родины и нет дома. В век информации слышен уже почти только крик. Бытие никогда не говорит другим голосом, кроме зова тишины. Тишина кажется пустой. Но кто вслушивается в нее, тому ее пустота открывается впускающим простором. Он допускает вещам быть тем, что они есть. Так слово мыслителя и поэта оказывается способно на то, что не дается всей деловитости постава. Мир — не машина. Мир в своей сути — то раннее согласие, без которого не откроется мир как дом человека.