Эта неспособность сил старого общества к сопротивлению на самом деле говорит об исторической закономерности и неизбежности революции гораздо больше, чем героические легенды, сочиняемые задним числом революционными пропагандистами. Но массовое сознание требует ярких и запоминающихся образов. И их создают. Кадры из эйзенштейновского «Октября», а потом из его звукового ремейка, вышедшего под названием «Ленин в Октябре», подобно французским пропагандистским литографиям штурма Бастилии, заняли место в учебниках истории в качестве «документального иллюстративного материала».
Вернёмся, однако, к Франции. Важнейшей особенностью революционного сознания того времени была рациональность, с которой политический переворот описывал сам себя. Французы не просто свергли старую власть, заменив её новой, после чего лагерь революционеров погрузился в кровавую внутреннюю борьбу. Они очень чётко осмысливали и каталогизировали всё происходящее. Что, впрочем, свойственно было и старому режиму, мышление которого было также пронизано рациональными схемами великого Декарта. В итоге каждый шаг сопровождался самооценкой и самоосмыслением, события выстраивались в систему, а смена институтов и политических курсов выстраивалась в определённой последовательной логике - не только объективно, но и в общественном сознании. Названия месяцев нового революционного календаря, придуманного французскими республиканцами, превратились в политические термины. Сам календарь не прижился, зато все мало-мальски образованные люди знают теперь про термидор и брюмер. Точно так же как французская абсолютная монархия стала образцом для европейского абсолютизма вообще, так и французская революция сделалась своего рода образцовой моделью для всех последующих революционных процессов во всём мире. Оглядываясь на Францию, можно было оценить собственное положение, его перспективы и значение переживаемого в настоящий момент этапа с точки зрения общей динамики истории.
В этом плане аналогии между французской и русской историей не только очевидны, но и поучительны. Говорить и писать о них начали уже в 1917 году, когда Ленин (и не он один) сравнивал большевиков с якобинцами, когда российские революционеры, ещё не выработавшие новый стиль и язык советского режима, называли своих новых министров на французский лад «народными комиссарами», устраивали массовые театрализованные зрелища в стиле Робеспьера и использовали эстетику 1789 года так же, как прежде якобинцы использовали эстетику античную.
Большевистский режим, установившийся после 1917 года, демонстрировал явные черты сходства с якобинским, даже когда сам не хотел этого. В масштабах России, усиленные новыми техническими средствами, недоступными деятелям XVIII века, все революционные мероприятия приобретали размах, далеко выходящий за рамки французских прецедентов. Это относилось как к достижениям, так и к преступлениям, как к героическим начинаниям, так и к трагическим глупостям. Советский красный террор был повторением террора якобинского, но жертв оказалось несравненно больше. Как, впрочем, и у белого террора, о котором современные критики большевизма почему-то предпочитают забывать.
Между тем из революционной диктатуры неминуемо вырастал термидор - постреволюционный режим, консолидирующий новую власть, отодвигая массы и радикальные элементы от участия в политике. Лев Троцкий после смерти Ленина увидел призрак термидора в блоке центриста Сталина с бухаринским правым крылом партии. Однако история распорядилась иначе. На фоне Великой депрессии и закономерно совпавшего с ней внутреннего «кризиса хлебозаготовок» умеренное крыло потерпело поражение, а центристы устроили свой собственный термидор по совершенно иному сценарию, организовав коллективизацию.
Сталинский термидор плавно перешёл в бонапартизм, революционная риторика сменилась милитаризмом, мировая революция, не будучи официально отменена, превратилась в идеологический инструмент строительства империи. Другое дело, что империя советская, как и наполеоновская, была отнюдь не похожа ни на империи старого мира, ни на колониальные государства. Как и положено в эпоху бонапартизма, победоносные войны сопровождались репрессиями, революционное наследие прославлялось, а революционеров репрессировали. Масштабы репрессий опять многократно превосходили то, что мы видим во Франции. Наполеону Бонапарту вообще повезло: грязную работу взаимного уничтожения до него сделали сами республиканцы, избавив его от необходимости превращать тропические каторжные острова в полноценный ГУЛАГ (хотя некоторые шаги в этом направлении сделаны были). Прогрессивные социально-экономические последствия советский бонапартизм имел так же, как и французский, хоть и не всем это хочется признавать. Происходила модернизация.