К вечеру третьего дня перед нами стали вырисовываться контуры будущего сценария.
Антон Иванович уже был тогда органистом, его дочь Сима была певицей, но вот Мухин был не композитором, а полным профаном в музыке. И именно этим он вызывал ярость у отца своей возлюбленной. По нашему замыслу, Сима должна была научить своего избранника понимать и любить музыку и таким образом примирить его со своим отцом.
Когда придумывание сюжета дошло до этого пункта, Петров внезапно остановился, преградив мне дорогу. Мы шли друг за другом по узкой тропинке.
— Сколько, по-вашему, нужно времени на то, чтобы научить человека понимать и любить музыку, — спросил он, повернувшись ко мне лицом, — если до этого человек был в музыке как кусок дерева?
— Если как кусок дерева, — малодушно ответил я, ощущая в груди неприятный холодок, — тогда, по-моему, год!
— Три года! — отчеканил Петров. — И вы это знаете не хуже меня. Давайте думать сначала!
Я сделал еще одну попытку спасти наш замысел:
— Ну, а что, если у Мухина это произойдет как у испуганной орлицы? Помните, «Пророк»? «Отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы».
Говоря это я чувствовал, что голосу моему не хватает твердости.
Петров ухмыльнулся:
— Удивительно, какой вы становитесь хитрый, когда речь заходит о том, чтобы начать работу сначала! Как вы сказали? Как у орлицы? Интересная мысль!
Я пристыженно замолчал, и мы стали придумывать дальше.
Не буду рассказывать о дальнейших этапах нашей работы. Важно другое. Сценарий был написан ровно за месяц и, перепечатанный на машинке, сдан точно в назначенный день.
И уж тут, в разговорах с кинофабрикой, Петров не поскупился на голливудские параллели. Напирая на то, что сценарий был написан так же быстро, как это делают в Голливуде, он просто требовал, чтобы картина была снята такими же темпами. Нет, он не только требовал, он убеждал, угрожал, что-то высчитывал на бумажке, предлагал свою помощь в качестве помощника режиссера, — словом, переставлял мебель со всей доступной ему энергией.
Трудно сказать, в какой именно степени помогли делу его уговоры, но картина была снята довольно быстро. И его склонность принимать активное участие во всех областях работы, через которые ему случалось проходить, получила новое подкрепление.
Последний свой сценарий — «Воздушный извозчик» — он написал меньше чем в месяц.
Война разлучила нас с Петровым. И после долгого перерыва я увидел его в номере московской гостиницы, где он остановился, вернувшись из очередной поездки на фронт.
В комнате было сильно накурено, на письменном столе стояла пишущая машинка с вложенным в нее листом бумаги, рядом на стуле лежал трофейный немецкий автомат.
— Садитесь. Курите. Я сейчас кончу.
Он сел за стол и, громко кряхтя, что было у него признаком напряжения, с длинными остановками после каждой фразы, дописал до конца корреспонденцию в американскую газету. Потом прочел мне ее.
Это был короткий рассказ о виденном на фронте в последние дни, с отчетливо выраженным стремлением описать все как можно более точно. В рассказе были зимний лес, дымящиеся развалины оставленных немцами деревень и непоколебимая уверенность в победе.
Рассказ мне понравился. Говорить об этом мне было не нужно, он и так меня понял, и мы помолчали. Потом он порылся в ящике стола и протянул мне продолговатый кусок картона с маленькой фотографической карточкой в правом углу. Это было удостоверение члена фашистской партии, закончившего свою жизнь и деятельность несколько дней назад где-то в районе Ржева. С фотографии на меня глядело худосочное, наглое, прыщавое личико с белесыми глазками. Такое лицо могло бы быть у блохи, если бы она мечтала о мировом господстве.
— Гегемоны! Поработители! — проворчал Петров, бросая карточку в ящик стола. — Те из них, с которыми я говорил, не годятся даже на роли околоточных надзирателей. Ну да черт с ними! Что сегодня в опере?
Но в оперу мы не пошли, а отправились ко мне и всю ночь продежурили на чердаке, застигнутые воздушной тревогой. Вместе с нами дежурил мой сосед по квартире — дирижер симфонического оркестра.
К середине ночи Петров очень с ним подружился и, размахивая руками, прочел ему целый доклад о том, как следует исполнять Четвертую симфонию Чайковского, а потом спел чуть ли не с начала до конца оперу Верди «Отелло».
Под утро, когда Петров ушел к себе в гостиницу, мой сосед, проводив меня до моей двери, сказал:
— Знаете, он очень интересно говорил о Четвертой симфонии. А «Отелло» он знает гораздо лучше меня. Это была моя последняя встреча с Петровым.
Не знаю, удалось ли мне хоть в какой-либо степени дать читателю представление о том, какой человек был Петров. Помог ли я читателю увидеть Петрова таким, каким его помнят те, кто с ним встречался, — всегда взволнованным и вместе с тем удивительно сдержанным и корректным, всегда готовым взяться за любое дело, куда угодно поехать, подружиться с человеком, если он стоил того, или повздорить, если для этого были причины?