— нагромождение полых внутри параллелепипедов. Агрофобы любят жить в туалетах. У них там все изготовлено: сигареты, бумага. Мое общение с людьми свелось к какому-то морзическому (мизерическому) стуку по трубам. Прилетали голуби хлеб клевать. Больше всего на свете, милый барбудо, мне хочется сейчас в наше заведение со всем скарбом двух-октавных девушек, акустикой формы пентаэдра, Джонни голого в пледе (это я и есть). Только совсем некому спрятать от меня марихуану, че. Как мы жили с Ромиком? Разно. Он получал много затрещин, он получал богатые шоколадки и чудные махровые пижамки со встроенными зайцами. Я возвращалась поздно и заставала его спящим на куче игрушек, венчаемых тиграми. Он уже больше привык к тете Розе. Меня отталкивал, и я била, била его по щекам и куда придется и наконец зарывалась в его почему-то больничную теплоту (может, запах крови?), а он находил ротиком сосок и сосредоточенно пристраивался для дела. Нежный грязненький пенис и лапки. У него там написано: 12/Х-90–12/I–93; трех еще не было. В этой лечебнице кавалеры исходят (как тесно) гормонами, но мне никого и ничего не надо. Видеть картинки, как в нашей далекой квартире звонит телефон, ты кричишь «але» мне в запертую ванну. Я вижу твой гипнотический продолговатый затылочек с совсем светлым подшерстком. Наша дача. Я вижу Рому, который машет мне из-за забора, а я не могу ответить — при них. Он так и остается один, или бежит к Розе, стирающей белье. Мои стремительные злые ласки пугают его больше, чем любовные побои. Каждое утро — комок стоики — не подойти, не поцеловать. Роза возмущена: ты не мать… и долго-долго — о моей холодности. Но вот Ромонька взбирается наверх (в мои владения): целую, плачу (мы не виделись месяц), сжимаю остервенело и говорю: «Ромонька, ты мой единственный, любименький самый родной кролик», пупочек, рученьки маленькие, бровоньки мои, и сплошной скороговоркой шепчу ему в заушную область все самое нежное и бессмысленное. Он пятится, отталкивает меня, начинает дико прыгать, рвать на мне волосы и, наконец, наотмашь бьет меня по лицу (сила взрослого). Валит на пол, садится верхом, прыгает, и чем больнее мне, тем звонче его хохот. Вдруг я резко скидываю его, он ударяется головой, плачет, я достаю из коробки тяжелые и острые деревянные кубики и — сильно и метко — кидаю в него. Он удивлен от испуга и кидается вниз. «Роза! Роза! Бо-бо!» Я бомбардирую его кубиками до самого низа: он спускается с трудом, пятится, вытягивая ножки на всю длину ступени, и долго рыдает посредине террасы один. Роза ушла в сад.
Вечером приезжает Розин муж. Ему показалось, что я выпила (а, может, и не показалось), он наматывает мои волосы на кулак, прижимает голову к полу и бьет ботинком по ногам. Потом головой об пол. Я встаю, вынимаю из головы клок волос. Утром я говорю нашей маме-Розе: «Теперь я буду бить тебя всегда, потому что он твой муж.» У меня болит голова. Поздно вечером мы уезжаем с Ромулей гулять в темноту. В коляске — фляга с водкой, сигареты, сменные трусы и клеенка.
Я говорю ему: «Я увезу тебя доалеко, мы будем жить вдвоем в деревянном домике, я буду тебе читать и петь». Он кричит: «Роза!» — и писается в коляску. Он тянется к дому и показывает, что надо развернуться назад. В полутьме — огромные темные глаза полны страха. Мы выезжаем на шоссе. Я знаю, чем его отвлечь. «Бибика!» — Вереница зажженных фар движется по ту сторону поля. «А Розы больше нет!» — «Роза! Роза!» — он горестно разводит руками. — «Бибика! — мелькают огни. — Бибика! Бибика!! Бибика!!» Еще и еще. Он счастлив и возбужден. Он привстал в коляске, обнаружил сверкающие несомкнутые зубки и созерцает ночную феерию.
Я курю на бетонной плите. Мне хочется спать, но я думаю о том, чтобы огромный светящийся грузовик стал нашим последним жизненным ощущением.
Куда я выйду потом, чем займусь? Тем же. Останется ахиопс (твое первое слово), пескожил и я, раздавившая его рифленым ботинком. Ромик-паромик, красные сестры (они сокращают время), то есть красные сосны; мне откроется еще пустыня снега — бесконечное поле, куда бы я хотела идти с тобой к старой избушке с дровами. Я, наверное, рожу еще, я, наверное, что-нибудь увижу вроде урн, — а пока — виски, Рамис, его халат, разошедшийся на упругой заднице, и под видом осмотра снова — коитус.
Детский сад опустел. Ровная белая крыша над бордовым, ярким — в оранжевую радость — навесом. Руль. Кормушка. Рама. Статуи медведей и баб. Никто не хватает их за предполагаемые груди. Ромик, посмотри на этот… сосну, скворечник, снег, и бабушка-служительница с псом Яшкой нас гнать не будет. Мы будем вместе.
Прошло и это. Никакого Рамиса нет. Я сижу на берегу и зашиваю свои сапоги. Снова шатает без жрачки, я еле хожу. Черный платок уводит меня в то время. Для одних я бабуся, ждущая катера, который тут не ходит, для других — деловитый пацаненок в рваном тельнике: кому снасть поправить, кому клифт почистить; рыбы он не ест, а берет новые блестящие рублики и смотрит их на солнце, — обаятельный, никому не нужный попрошайка.