Стоял сентябрь. Собак кормили голландскими сосисками, приняв идиому «Hot dog» за пояснение «для собак», а я рядом, запустив по локти руки в мусорный контейнер, искала съестное. И нашла, вобщем, кое-что там было. Они искусали мне ноги, когда я подошла к красивой баночке и сказала как-то с обилием слюны и нью-йоркским акцентом: «Good product! I enjoy it». Местные нищие исцарапали мне лоб, потому что это был их мусорный контейнер. Они умудрились ловко содрать эпителий, так что кровь не появлялась, но боль была невыносима. Под прессом долгой боли я сидела на скамеечке и вскоре исторгла из себя контейнерный ужин. Можно было пойти в притон D’Own, но там из меня вывернули бы душу вдобавок к желудку. Оставалось пойти на чердак с запахом голубей и земли и ночью ворочаться на досках под сексуальными взглядами луны, а когда голубиная парочка, спутав освещение, начнет спариваться — смотреть и чувствовать свое постепенное от молниеносности возбуждение. Тогда я сожмусь в ноль на этой доске и буду повторять: я лежу в горячей пустыне; солнце палит высоко… и жарко все… мои ступни обжигает песок…
Боже мой, какой железный ветер дует вот уж неделю.
У меня бессонница. Я вспоминаю, что где-то за балкой лежит припрятанное мною огромное полотно: я умыкнула той осенью лозунг или портрет Маркса — не помню. Если его сложить, то можно угреться вчетверо или в пять раз.
Побаливает лоб, но уже туманно, я прикрыла его влажной и плотной тканью, и вся я — маленький красный кусочек тепла посреди серых остроклювых голубищ, которые утром ходят по мне и испражняются. Я засыпаю под сонное воркование; кто-то кидает мне в закрытые глаза за картинки: голова годовалого ребенка на блюде; корнеобразный старикашка, лица-блюда и лица-эллипсы; плоские, клейкие, подвижные, как рыбы. Я молюсь, и запах дерева глубоко проникает в меня, запах бесконечный, как дыхание другого человека.
На ржавой ратуше написано было «почтовый интекс ускорит», а под часами — через часы — «доставку писем адресату». Обоняние утончено; воздух концентрирован, как одеколон; запах дыма изумителен в бабьем лете; в луже валяется разломанный деревянный детский домик с выжженной псевдорезьбой.
О Этюды — выход на натуру с этюдником! Этюды — где допускается вариабельность линии и расчление цвета, джаз осени, типографские несовпадения; о отражение зелени в темной глубине лужи, о лужевое небо и запах чинящих крышу!
Темные этюды при искусственном освещении, писанные за ореховым крепким бюрцом гусиным
Светлые этюды в круглом луче объектива: опушка персика в бокале и острия отлакированных орешков. Опушка — плесень, водоросль, мягкое сцепление волокон — нежное, подрагивающее от далеких подземных звуков. О, это странное сочетание — «абрикосовая теплая». Может быть, это был абрикос. Рубин-Гранат-Кагор. Рэнэ и Клод Монэ — ренклод зелено-розовый и бледный — сочен.
Освещение меняется. За ржавой ратушей, за сквером, отлитым из луж и листьев, загорался асфальт — сплошным солнечным полотном.
Осеннее солнце больно ударяет меня в память. Я еду в троллейбусе в прошлое; кольца дорог — циклические строфы — площади, площади: я еду, выпивая окончания улиц: — триумфальная, — спасская, — Черногрязская. Уколы улиц; дозы солнца — полтора кубика; не эйфория — дрожь нормы. От миллиона криков и невозможностей осталось одно — тихонькое и выцветшее: Саардамский Плотник.