Андреев вздохнул: пожалуй, пожалуй так. В общем-то, не было никакой необходимости в его присутствии здесь, и весь сегодняшний променад не более чем фарс, попытка в очередной раз доказать сослуживцам свою значимость, или нет — полезность; полезность на этой войне, в этом окопе, на этом отдельно взятом участке любви к Отечеству.
Не отнимая платка от лица, Андреев повернулся к боковому ходу и поспешил назад к блиндажу. Пусть австрийцы тянут проволоку, пусть Тугарев тычет пальцем в воздух — ничто из этого не имеет значения. Всего лишь будни, пустые армейские будни. К его личной полезности они никак не относятся, ибо никакой роли в судьбе государства и всей войны не играют. Так-то. А вот когда эта необходимость действительно возникнет, тогда он непременно окажется на своём месте. И не дрогнет, как думают некоторые.
Дверь в блиндаж была приоткрыта, из щели над притолокой слабой струёй вытекал табачный дым — Валишевский опять курил папиросы. Андреев открыл дверь шире и вошёл внутрь. В небольшом помещении табачный запах чувствовался особенно сильно; он, казалось, пропитал не только воздух, но и стены, и потолок, и земляной пол. Тем не менее, платок от лица Андреев убрал, не хватало ещё, чтобы поручик Клёнов опять принялся шутить над его обонянием. Поручик, кстати, лежал на своём топчане и перебирал пальцами струны гитары, наигрывая мелодию романса «Не брани меня, родная». Получалось хорошо, Андрееву нравилось, и это было единственное, что ему нравилось у Клёнова.
Валишевский сидел за столом, раскладывал пасьянс. За его спиной гудела печка, присевший перед ней на корточки денщик шевелил кочергой угли.
Андреев снял шинель, повесил на вбитый в стену гвоздь.
— Чем порадуете, прапорщик? — спросил Валишевский, не отрывая глаз от карт.
В его голосе угадывался сарказм, поэтому отвечать не хотелось, но ответить пришлось:
— Австрийцы тянут проволоку.
Обыденность фразы показалась Андрееву несуразной. То же самое или нечто похожее говорил вчера Клёнов, а ещё раньше подпоручик Окунев, а до него ещё кто-то. Одно и то же каждый день, ничего не меняется, и Андреев добавил:
— Знаете, господа, мне сегодня показалось, что в окопе пахнет яблоками. Представляете? Грязь, туман, а в окопе пахнет яблоками.
— Вам, господин прапорщик, чего только не кажется. Креститесь, — тут же отозвался Валишевский, а Клёнов будто не услышал, впрочем, за перебором струн он и в самом деле мог не услышать.
— Зря вы так, господин штабс-капитан, — проговорил Андреев. — Дело вовсе не в наваждении и крещение тут не поможет.
Он подошёл к столу, сел и кивнул благодарно денщику, поставившему перед ним кружку с чаем — серая жестяная кружка, помятая, горячая — Андреев взялся за неё, но тут же одёрнул руку — слишком горячая.
— Зря вы так, — повторил он. — Этот запах, он… Понимаете, он как память о прошлой жизни. Всё так… неправильно, неверно. Смотрите, мы даже чай пьём не из чашек, а из обычных солдатских кружек.
Валишевский отмахнулся.
— Бросьте, прапорщик. Чай мы пьём из кружек, потому что так практичнее. Чашки при обстрелах падают и бьются. Поймите, наконец, что дань войне начинается с мелочей.
— Просто прапорщик Андреев скучает по домашнему саду, — обрывая романс на полуноте, с усмешкой объявил Клёнов. — Подумать только какая потеря — яблоневый сад. Или вишнёвый? А, господин прапорщик?
Андреев пожал плечами.
— Может и вишнёвый. Дело не в названии.
Он склонился над кружкой, подул. В том саду, который упомянул Клёнов, они пили чай из блюдец — смешной обычай дачной жизни. Горничная накрывала столик в беседке, ставила самовар, чайный прибор и домашнее варенье в глубоких вазочках. Он подносил блюдце к губам, делал глоток и, наслаждаясь вкусом чая, смотрел в смеющиеся глаза Катерины. И тоже наслаждался.
Андреев глотнул из кружки — не тот вкус, совсем не тот.
— Ненастоящее, — вздохнул он, и подумал: ненастоящее. Слово-то какое. Если вслушаться в него, то можно услышать звуки надвигающейся беды: ненастоящее… ненастье… несчастье… Почти как артиллерийская канонада.
Андреев положил руки на стол, уткнулся подбородком в кулак. Дома он никогда бы не позволил себе такой позы, но на войне позы могут быть любые. Разные. Даже такие, которые в иной ситуации можно назвать нелепыми, как позы тех мёртвых солдат увиденных им однажды возле лазарета: искривлённые и застывшие. Если считать жизнь несчастьем, как сказала Катерина, провожая его на фронт, то смерть, вполне возможно, одна из форм полного счастья. А смерть на войне…
— О чём задумались, прапорщик? — тасуя карты, поинтересовался Валишевский.
— О счастье.
— О чём?
— О счастье.
— Интересно. И что вы об этом думаете?
Делится с Валишевским своими мыслями не хотелось, для него всё, что отмечено ореолом романтизма или философии, является чушью. Но сидеть и разглядывать собственные ладони скучно — ужасно скучно.
— Извольте: я думаю, что счастье и жизнь несовместимы. Я думаю, что счастье в смерти.
— Глупость какая. С такими мыслями, господин прапорщик, на войну идти нельзя — это прямая дорога на кладбище. Обратитесь к батальонному священнику, он вас полечит.