Вспомнив об этом, Диксон чуть было не прыснул со смеху. Но тут его внимание привлекло движение возле самой эстрады. Кристина и Кэрол, встав со своих мест, протискивались мимо Сесила и Бизли, явно намереваясь выйти из зала; Бертран, приподнявшись, что-то говорил им театральным шепотом. Гор-Эркварт тоже привстал с очень озабоченным видом. Диксон встревожился и опять замолчал: когда обе женщины вышли в проход и направились к дверям, он заговорил снова – и поторопился зря, ибо речь его превратилась в неразборчивую пьяную скороговорку. Нервно переминаясь с ноги на ногу, он споткнулся об основание кафедры и угрожающе качнулся вперед. Галерея снова загудела, Диксон мельком увидел, что олдермен – тот, что потоньше – и его жена обменялись негодующими взглядами. Он умолк.
Немного опомнившись, он сообразил, что снова сбился на середине фразы. Кусая губы, он дал себе слово ни за что больше не сходить с рельсов. Откашлявшись, он нашел место в рукописи и продолжал бойким тоном, подчеркивая все согласные и повышая голос в конце каждой фразы. Во всяком случае, думал он, теперь им будет слышно каждое слово. Но вскоре он почувствовал, что опять происходит нечто неладное. И через несколько секунд понял, что на этот раз передразнивает декана.
Он поднял глаза; на галерее началась какая-то суета. На пол грохнулось что-то тяжелое. Маконочи, стоявший у дверей, вышел, вероятно, затем, чтобы подняться наверх и водворить там порядок. Повсюду в зале, то тут, то там, слышались голоса. Модный священник произнес что-то громовым полушепотом. Бизли беспокойно ерзал на стуле.
– Что с вами, Диксон? – прошипел Уэлч.
– Простите, сэр… немножко волнуюсь… сейчас все пройдет.
Вечер был душный, Диксон изнемогал от жары. Дрожащей рукой он налил в стакан воды из стоящего перед ним графина и жадно выпил. С галереи что-то прокричали, громко, но неразборчиво. Диксон испугался, что вот-вот расплачется. Может, упасть в обморок? Это будет нетрудно. Нет, подумают, что он мертвецки пьян. Он сделал последнюю попытку взять себя в руки и после паузы, длившейся больше полминуты, заговорил, но опять не своим обычным голосом. Казалось, он разучился говорить нормально. На этот раз он выбрал преувеличенно сильный северный акцент – уж это, во всяком случае, не могло никого обидеть или показаться пародией на кого-либо. На галерее раздался взрыв хохота, но тотчас же все утихло, вероятно, не без вмешательства Маконочи, и несколько минут все шло благополучно. Диксон перевалил за половину лекции, но тут в третий раз все опять пошло не так. Теперь дело было не в том, что он говорил и как говорил. С ним творилось что-то странное. Это был не столько пьяный угар, сколько ощущение огромной усталости и подавленности, которое приняло почти осязаемую форму. Едва он успевал произнести одну фразу, грусть при мысли о Кристине, казалось, сковывала ему язык и погружала в элегическое молчание; он произносил вторую – и к горлу подступал возмущенный крик, которым он готов был оповестить весь мир об истории с Маргарет; он произносил следующую фразу, и злость пополам со страхом грозила искривить его рот для истерического обличения Бертрана, миссис Уэлч, самого Уэлча, декана, архивариуса, университетского совета и университета вообще. Он перестал сознавать, что перед ним слушатели; единственный человек, которым он дорожил, ушел из зала и, вероятно, уже не вернется. Ну что ж, если этой лекции суждено быть его последним публичным выступлением в университете, то пусть оно запомнится надолго. Пусть хотя бы некоторым из присутствующих он доставит немного удовольствия.
Больше никаких передразниваний – от этого становится самому страшно; нет, теперь он с помощью интонаций тонко даст понять, как он относится к теме своей лекции и чего, по его мнению, стоят все сделанные им выводы.
Постепенно – впрочем, не так уж постепенно, как ему казалось – он придавал своему голосу оттенок саркастической, ядовитой горечи. Ни один человек вне стен сумасшедшего дома – старался намекнуть он – не может принять всерьез эту ни на чем не основанную, вздорную, лживую и ненужную белиберду; очень скоро он умудрился впасть в тон рьяного фашистского фанатика, который, кидая книги в костер, цитирует толпе выдержки из брошюры, написанной пацифистом, евреем или коммунистом.
Вокруг нарастал полунасмешливый, полувозмущенный ропот, но Диксон был глух ко всему и продолжал читать. Почти бессознательно он стал произносить слова с каким-то неописуемым иностранным акцентом и говорить все быстрее и быстрее – у него кружилась голова. Словно во сне, он слышал, как Уэлч зашевелился рядом с ним, потом что-то зашептал, потом заговорил громче. Диксон начал перемежать свою речь презрительным фырканьем. Каждый слог он выговаривал, как ругательство, делал неправильные ударения, пропуски, коверкал слова и не поправлялся, перевертывал страницы рукописи, словно читая партитуру, написанную в быстром темпе, и все повышал и повышал голос. Наконец, добравшись до заключения, он остановился и взглянул на публику.