Его неодолимо манил к себе порт, манила та жизнь — пусть и не очень бурная, — что шумела у причала, среди больших угольщиков и маленьких шведских судёнышек-лесовозов. Стояло среди них и провиантское судно, с хозяином которого Петер свёл знакомство; здесь он проводил всё своё свободное время, слушая рассказы моряков об их похождениях в чужих странах, об огромных океанских пароходах, перевозящих за один рейс до двух тысяч пассажиров, о жизни в больших портовых городах, где есть гигантские верфи и доки.
Но судьба моряка его не соблазняла. Он поставил себе более высокую цель. Он хотел стать инженером. Эта профессия, как ему казалось, предоставляла самые широкие возможности для осуществления его мечты о вольной и независимой жизни, насыщенной приключениями и волнующими событиями. А кроме того, избрав такое чисто практическое поприще, он хотел тем вернее выделиться из среды своих сородичей и порвать с их высокочтимыми, многовековыми традициями. Выбор его был сделан прежде всего в пику отцу, ибо тот свысока смотрел на людей, восторгающихся успехами техники. Так, к примеру, когда однажды жителей городка охватило страшное волнение в связи с проектом углубить русло фьорда и тем самым вернуть былой размах оскудевшему ныне судоходству, отец отнёсся ко всей — этой затее с безграничным презрением. «Ох, уж эти людишки, о многом пекутся, когда единое на потребу», — говаривал он. И с того самого дня Петер-Андреас твёрдо решил стать инженером.
Известный толчок в этом направлении дала ему и школа. В то время как большинство учителей, по примеру родителей Петера, рано махнули на него рукой, считая, что ничего путного из него не выйдет, мальчик обрёл неожиданного друга и заступника в лице учителя математики. Учитель математики, старик из отставных военных, особенно превозносил способности сына перед пастором Сидениусом, когда тот, — что случалось не раз, — потеряв всякое терпение, хотел взять Петера из школы и немедленно отдать его учиться какому-нибудь ремеслу-. Можно было подумать, будто старый солдат именно из сочувствия к мальчику расхваливает его способности и не без удовольствия замечает, что неумолимому пастору нечего ответить на все эти похвалы.
Вообще надо заметить, что в отношении горожан к пастору Сидениусу наметились известные сдвиги. Время и привычка не преминули оказать своё умиротворяющее воздействие. Вдобавок, многие из купцов и скотопромышленников старшего поколения, некогда определявших общественное мнение, отошли за истекшие годы к праотцам, после чего и это сыграло решающую роль — выяснилось, что ни торговые обороты, ни размеры состояния у большинства из них отнюдь не оправдывали той крайней самоуверенности, с какой они вершили все городские дела. Все это были дельцы старого закала; исполненные крестьянского чванства, они не желали замечать, что время идёт вперёд, и пренебрегали теми новшествами, которые привносит в торговлю развитие путей сообщения. А немало лучших семейств города, живших на широкую ногу благодаря богатым наследствам, скатилось после войны, чуть не до нищеты. И по мере того как иссякало богатство, являлась потребность в религии. Веские слова пастора Сидениуса о суетности всего земного и об истинном богатстве в отречении и бедности с каждым днём находили новых отзывчивых слушателей, прежде всего среди тех, кто раньше и знать его не хотел. Всё больше и больше верующих собиралось на его воскресные проповеди. Теперь уже не случалось, чтобы кто-нибудь из горожан не поклонился пастору при встрече, во всяком случае когда тот был в облачении.
Так всё и шло своим чередом, а между тем пробил наконец час освобождения для Петера-Андреаса. Благодаря неутомимым ходатайствам старого математика отец сдался и позволил ему ехать в столицу и поступить там в политехнический институт. Петеру минуло тогда шестнадцать лет.
Погожим осенним вечером, когда еженедельный пассажирский пароход медленно пробирался по совсем уже обмелевшим излучинам фьорда, Петер-Андреас стоял на корме, перекинув через плечо сумку, и глядел, как позади, на фоне золотисто-красного закатного неба, темнеет и меркнет город. Разлука с отчим домом не вызвала у него слёз. Даже прощание с матерью не пробудило в нём особого волнения. И всё же, когда он стоял на палубе в новом, только что от портного костюме, со стоталеровой бумажкой, зашитой в подкладку жилета, и глядел, как скрывается за краем светлого неба толчея городских крыш, как уходит вдаль тяжелая кирпичная башня церкви, ему сдавило грудь, и что-то похожее на чувство благодарности шевельнулось в душе. Он и сам понял, что не попрощался толком ни с домом, ни с родителями, теперь он был бы рад, если мог бы вернуться назад и попрощаться по-настоящему. И даже далёкий звук вечернего колокола, донёсшийся к нему через луга и поля, прозвучал словно последнее «прости» родного края и наполнил сердце Петера любовью и всепрощением.