— Ах, вы про бедняжку Сигне? Помню, помню! Только она была очень слабенькая и рано умерла. Зато ваша матушка была воплощение здоровья; цветущая, невысокого роста, но стройная и миловидная. Или возьмите другой случай. Однажды летом мы, молодежь, устроили, как мы тогда это называли, пикник в складчину. Наняли три открытых экипажа и поехали в лес, километров за двадцать от города. Лес принадлежал одному барону, и этот барон, не помню уж почему, был не в ладах с местным населением. Он на все входы и выходы велел прибить большие плакаты с длинным перечнем правил, которые следует соблюдать в лесу. Плакаты висели повсюду, хотя лес был огромный, а сам барон жил далеко. Запрещалось сходить с отмеченных вехами тропинок, запрещалось громко кричать и затевать шумные игры, чтобы не спугнуть дичь, а строже всего запрещалось устраивать в лесу привалы и закусывать. Именно эти плакаты восстанавливали людей против барона, и мы решили из одного лишь упрямства поступить по-своему. Мы расположились на полянке среди леса, достали корзины с провизией, кофейную мельницу — словом, устроились отлично. И вдруг у всех кусок застрял в горле: прямо перед собой мы увидели двух человек — барона и лесничего. Молва утверждала, что барон страшный грубиян, да и вид его мог напугать кого угодно. Он был большой, грузный, а лицо багровое, как у индюка. Что тут делать — никто не знал. Перепугались все до смерти. И вдруг ваша матушка встает, наливает чашку кофе, берет ее в руки и шагает прямо по траве к барону. Как сейчас вижу ее перед собой. На ней было сиреневое летнее платье и большая соломенная шляпа с цветами. Она была так прелестна и шла такой легкой походкой, что на нее было приятно посмотреть. Она сделала книксен и с лукавой улыбкой попросила барона оказать нам честь и разделить нашу трапезу. И барон не устоял. Вообще-то он был добрейший человек, и дело кончилось тем, что он пригласил нас всех погостить на обратном пути у него в замке и отведать его шампанского. Этот день уж никто из нас не мог позабыть. Ваша матушка никогда вам об этом не рассказывала?
— Никогда.
На ближайшей остановке разговорчивый старичок сошел. Пер был очень рад, что остался один, ибо рассказы пастора разбудили в нем невеселые мысли.
Поезд тронулся, а Пер все думал, как мало он, в сущности, знал о семье своей матери, о ее молодости. Отец — тот очень любил говорить про свое детство, вспоминать, как ему жилось в доме его отца — бедного пастора; а вот мать словно боялась рассказывать детям о своем доме и своей родне. Даже ее единственного брата, который служил врачом где-то на острове Фюн, Пер ни разу в жизни не видел; к ним он никогда не приезжал, и говорить о нем почти не говорили.
Неподвижно сидя у окна и подперев голову рукой, Пер мрачно смотрел, как в надвигающейся тьме бегут за окном поля. Теперь он начал понимать, почему ему стало так не по себе в тот день, когда он впервые прочел оставленное для него письмо матери.
Глава XXV
В ночь с девятого на десятое января в маленьком силезском городке Хиршберг, под Бреславлем, где Якоба в тишине и уединении проводила последние месяцы беременности, пробил для нее час тяжелых испытаний. Рано утром известили телеграммой бреславльскую приятельницу — единственного человека, кому Якоба доверила свою тайну. Днем — тоже телеграммой — вызвали врача.
Протекли те мучительные сутки, о которых впоследствии Якоба не могла вспомнить без ужаса, а уж она ли не привыкла к страданиям. Ребенок родился живым, но тотчас же умер. Якобе его даже не показали: чтобы спасти жизнь матери, пришлось искалечить ребенка.
Целый месяц пролежала Якоба в постели. Когда она начала вставать и выходить в маленький садик перед домом, где, укутавшись пледом, могла любоваться грядой снежных вершин, окаймляющих молодую зелень полей, весна уже была в полном разгаре. Но вся эта красота не радовала ее. Она так горевала из-за смерти ребенка, чувствовала себя такой опустошенной, такой ненужной, такой лишней в этом мире, вдобавок такой беспомощной, что глаза ее не высыхали от слез. В последние месяцы перед родами ребенок заполнил все ее мысли, стал неотделимой частью ее самой, и теперь у нее возникло ощущение, будто от нее вообще ничего не осталось. Она даже не думала о том, что смерть ребенка сняла с нее тяжелый крест. Позор, унижение, горе родителей, жалость знакомых — все, что прежде могло бы истерзать ее душу, ничего не значило по сравнению с теми радостями, которых она ждала от своего ребенка, с теми надеждами, которые она на него возлагала, — с надеждами начать новую жизнь.
Мать и отец, уверенные, будто она до сих пор живет в Бреславле, регулярно писали ей обо всех домашних событиях. От них она узнала, что Эйберт женился на семнадцатилетней девочке, что ее зять Дюринг прошел в риксдаг, что Нанни была на придворном балу представлена одному из принцев. Но все это нисколько не занимало ее. Она сидела в своем маленьком садике, подложив под голову подушку и поставив скамеечку под ноги, и провожала глазами детишек, бегущих мимо нее по тропинке.