В довершение несчастья он был совершенно одинок; на всём свете не было человека, с кем он мог бы без утайки поговорить о своих неудачах и отвести душу. Раздражение, не имея выхода, обратилось внутрь, сделало Пера нелюдимым, породило в его мозгу больную мысль, будто он жертва сознательной и систематической травли. Своих бывших однокашников по политехническому институту он всячески избегал. Он боялся, что они считают его сумасшедшим (кстати, очень многие именно так и думали). В «Котёл» он не заглядывал уже больше года, хоть и знал, что Лизбет давным-давно утешилась в объятиях другого. Ему внушали самое неподдельное отвращение художники — эти любимцы датской нации, которые поклоняются природе не менее истерично, чем духовенство — потусторонним силам, и потому ходят в пророках, осенённых божьей благодатью, в носителях истины, в посредниках между небом и землёй. А если вдуматься, все они, и те, кто молится на размалёванные полотна, и те, кто проповедует поэзию настроения, — при всей своей смехотворности далеко не столь безобидные и невинные существа, как могло бы показаться с первого взгляда. Они тоже приложили руку к тому, чтобы убить веру в человека-хозяина, в человека — безраздельного властелина земли.
Вместе с полосой неудач пришло знакомое ещё с отроческих лет чувство одиночества, угрюмого, желчного одиночества; но раньше Пер казался себе чужим под родительским кровом, среди домашних, а теперь не находил себе места во всём отечественном устройстве. В каждом соотечественнике ему мерещился очередной Сидениус, который под фарисейским презрением к мирскому блеску и суете скрывает природную мещанскую косность; нередко он даже завидовал католикам, поскольку их священнослужителям запрещено жениться, и то духовное убожество, которое проистекает из притворного смиренномудрия и которое среди протестантских пасторов переходит от отца к сыну, у них, у католиков, не захватывает все слои населения, не переворачивает все понятия вверх дном, словно в стране горбатого короля, где малое называют великим, а кривое — прямым.
Ко всем затруднениям прибавились ещё и денежные. Хотя последнее время он жил беднее самого нищего студента, считал каждый грош, столовался в дешевых трактирах на Бургергаде, куда ходят только извозчики да лакеи, деньги, доставшиеся в наследство от Ниргора, таяли с невероятной быстротой. Он прикинул, что их от силы хватит ещё месяца на два, а что потом? Опять тиранить мальчишек в школе? Или начать унизительные скитания по фабрикантам и ремесленникам и выклянчивать у них случайную чертёжную работёнку?
Давали себя знать и сердечные огорчения: он до сих пор не мог забыть Франциску. С непривычным волнением перебирал он оставшиеся у него реликвии — засохший цветок (когда-то она сама воткнула этот цветок ему в петлицу), шутливое письмо от неё (прочесть это письмо можно было только с помощью зеркала), голубая шелковая лента (он однажды похитил эту ленту с её шеи). Теперь, когда под вечер он совершал свои одинокие прогулки и видел, как молодые люди, умеющие ладить со всякими властями, и с земными, и с небесными, наслаждаются весенним воздухом и любуются заходом солнца в обществе своих невест или молодых жён, им овладевала слабость, и он спрашивал себя, не пустому ли призраку принесено в жертву его счастье, и не лучше ли было бы выбросить из головы гордые мечты, стать таким, как все, приносить посильную пользу, скромно сидя на жестком конторском табурете, чтобы со временем жениться на Франциске и сделаться почтенным обывателем и счастливым отцом семейства в стране горбатого короля.