Я избывал два пустых дня – остаток ненужной командировки, полёживая на чиндяевском диване с романом Генри Джеймса, а вечером хозяин угощал меня какой-то самопальной настойкой и, в час по чайной ложке, докладывал о своей службе: «Вот… Приём веду… Тёток принимаю… А то, бывает, по три аборта в день… Хочешь мою работу посмотреть?» Я не успел ответить «нет», потому что он вдруг засмеялся: «А-а-а… Боишься?» И моё запоздалое «нет» теперь означало только, что не боюсь. Чего там бояться-то?… А наутро получилось так, что мы с Чиндяевым в одинаковых белых хламидах и колпаках, подначивая друг друга обращениями «коллега!», вместо лёгкой медицинской экскурсии въехали с ходу в неопрятную трагедию семнадцатилетней дурочки с восьмимесячным животом, пытавшейся вернуть себе стройность посредством домашней аптечки. Плод, почти зрелый, она угробила, но выкинуть не смогла, и теперь её собственная участь решалась в несколько десятков минут моим вчерашним собутыльником и медсестричкой деревенского вида, взиравшей на Чиндяева из-под марлевой маски как рабыня на боготворимого фараона. Скажу справедливости ради, Чиндяев себя вёл безупречно. Он действовал быстро и наверняка, извлекая по частям, можно сказать, из живой могилы этого никому не нужного младенца, эту новорожденную гибель. Пока я бесполезно, будто в ступоре, стерёг вскинутую до небес голую ногу пациентки с облупленным алым лаком на ногтях, Чиндяев замещал Господа, и ему это удалось.
На обратном пути из больницы к нам пристала торговка с блошиного рынка, пожелавшая всучить именно Чиндяеву странный свитер колбасного цвета по несъедобной цене. Уже и после насильственной примерки (свитер был длинный и безнадёжно тесный), и после моих тонких намёков («Спасибо, отличное платье! Вот только похудеем и накопим денег…»), мой спутник продолжал топтаться на месте, не решаясь твёрдо отказаться. Ясно было: Чиндяев неисправим.
… И вот к такому человеку пришла на приём прелестная женщина, уже не очень молодая, со стыдной, уму непостижимой тайной, которую некому доверить.
Пока она за ширмой снимала одежду, затем взбиралась на «пыточное» кресло, Чиндяев сидел, уставясь в бумаги. Потом мыл руки, натягивал перчатки. Это был такой служебный принцип: ноль эмоций, ничего личного, взглядами не терзать. И всё же в его отношении к пациенткам нечто физическое присутствовало. Чиндяев мне как-то признался: он первым делом замечает запахи, не в силах не замечать. Можно целый справочник составить – чем они пахнут. Дынями, простоквашей, сыром, свежей речной рыбой, водорослями, рассолом, марганцовкой, одеколоном, прошлогодними листьями, тальком, сеном, чаем, халвой, потной синтетикой, мылом, фруктами, бросовой кровью… Эта женщина пахла изумительной чистотой. Он вдруг почувствовал себя слишком грубым по сравнению с её обнажённостью.
Впрочем, сложностей не наблюдалось. Два-три дежурных вопроса и короткий осмотр – достаточно, чтобы сообщить: «Нормальная беременность, восемь недель». Он сбросил перчатки и вернулся к своему столу. «Я и сама вижу…» – тихо сказала пациентка М. Н., полных лет 42, регулы с 11 лет, не замужем, один ребёнок, патологии не наблюдаются, абортов не было. Она уже одевалась.
Садясь на край стула, М. Н. повторила:
– Я и сама всё знаю. Но этого не может быть!
Врач, скучая, подумал об очереди в коридоре.
– Направление на аборт выписываем? – спросил он сухо.
– Поймите!… Я не могла забеременеть. У меня никого нет.
Он слушал с вежливым раздражением.
Без малого четыре года – вдова. Сын уже взрослый, студент. После того как не стало мужа, ни с кем не встречалась. «Ни с кем, – на одной жалкой ноте нудила М. Н, – ни с кем… Просто никто не нравился!»
С тем же успехом она могла излагать биографию девы Марии. Или прогноз погоды на позавчера.
– Слушайте, – не выдержал Чиндяев. – При чём здесь?… Вы же взрослый человек… Зачем так уж оправдываться? Никто не спрашивает о вашей личной жизни. Меня, например, это вообще не касается!
Она закрыла руками лицо – и молча заплакала.
И вдруг он поверил ей. Он поверил. Возможно, потому что сам был одинок, и ценил свою неухоженную свободу, и слишком хорошо знал эти бесконечные ночи на растерзанном диване, ночи молодого мужчины без женщины. И пусть кто-нибудь – при такой-то жизни – попробует сочинить ему отцовство!…
«Подождите!» – бросил он ей вслед, в уходящую спину. Она будто споткнулась, обернувшись. И вот этот размытый невидящий взгляд, как у поруганной школьницы, замершей на пороге учительской в просительной позе, кажется, и определил участь Чиндяева, и самой М. Н., и ещё как минимум двух живых существ. Так, всякий раз окликая уходящего навсегда человека, или вставляя ключ в замочную скважину, или просто задевая ладонью молчаливый предмет, мы будто подключаем к высоковольтной сети столь долгую цепь обстоятельств, таинственных и простых, приводим в действие настолько протяжённый механизм, что даже со скоростью мысли нам не догнать, не осилить последствий.