В общем-то, папе даже не требовалось произносить то самое слово. Вполне достаточно было взгляда. Чтобы понять, – чужой.
Чужие приходили и, как правило, задерживались допоздна. После их ухода мама проветривала комнату, а папа придвигал кресло к укоризненно молчащему приемнику.
Сквозь скрежет и вой пробивались звуки с другой планеты, на которой не предполагалось ведер, любви к чернозему и незваных гостей.
Об исчезновении типажей
Помните ту самую героиню Фаины Раневской – статную даму в мягкой панаме и сшитом «у одной портнихи» платье с рукавчиками-буфами?
Уютный образ, не лишенный определенного вкуса и шарма?
Такие женщины даже бюстье, пардон, шили на заказ.
Потому что все у них было нестандартное, – начиная от размера груди, заканчивая крайней степенью эмоциональности, причем достаточно широкого диапазона, – от базарного хамства до трогательной, наивной сентиментальности…
Где эти женщины?
Где эти женщины, ведущие за руки покорных мужей?
На ходу останавливающие трамваи и выговаривающие милиционерам, как провинившимся школьникам?
Они исчезли вместе со старыми улицами, домами, вывесками.
Вместе с портнихами, мужьями, шляпами, дачными сборами, канарейками, панамами и фикусами в горшках.
Вместе с грудным голосом Изабеллы Юрьевой и потрескиванием патефонной иглы.
Вместе с уютными чайными сервизами, обеденными столами…
Неужели их нет?
Как нет и домов, стен, подвалов, голосов, лиц.
Только снимки, подписанные фиолетовыми чернилами, с правильным нажимом.
«Я и Муся. Гагры. 34 год»
«Геня, папа, Лялечка. Лето 39»
Разве что на Брайтон-Бич остался десяток-другой, они, или их дети, внуки и правнуки, но это уже совсем другая история.
Почти не имеющая отношения к нам…
Летят журавли
Всякий достоин счастья. И оно, счастье, не за горами. Хочется простых человеческих радостей.
Зачем показали мне старую актрису Т. С.?
Может быть, я хочу помнить ее молодой. Зачем ославили на всю страну, высветили морщины, бедность, одиночество?
Ради каких таких целей? Пристыдить родственников?
Напрасно-с, господа. Даже если старого больного человека носить на парчовых подушках и кормить с серебряной ложечки, он от этого молодым не сделается.
Вы ей журавля дайте, вложите в ее старые руки, верните ее туда, в тот самый черно-белый кадр, в котором равных ей нет и быть не может…
А показывать всему миру трясущуюся голову и согбенную спину, – дурной тон.
Душа настоящего плова
Никто из нас так просто не уходит.
Вот он, этот момент, – буквально на пороге, уже перед тем, как распахнется дверь.
Еще минутка. Длинный змеится коридор, полки до потолка, книги. Когда-нибудь я напишу наш общий портрет. Этот взгляд, обращенный в себя, – немного вниз, эта приподнятая левая бровь, этот полумрак, за которым угадывается непроизносимое.
– Присядем на дорожку…
Немного лазури, немного белил. Жженая умбра. Золотистая охра. Там, на дне зрачка, за множествами обращенных друг к другу зеркал.
Зеркало моей памяти хранит старые рамы, из глубины которых проступают деревья, дома, переулки.
Когда-нибудь я вновь попаду за наш стол, у которого так здорово молчать. Встречаться глазами, хохотать, спорить, грустить.
В чем секрет хорошего плова? В горсти риса, в котле, в сладкой моркови и зубчиках чеснока? В щепотке шафрана, в душистости перца и барбариса, в крупицах каменной соли?
Когда я скучаю по дому, я вспоминаю плов. Я растираю пальцами зерна барбариса. Весело потрескивает раскаленное масло, темнеют золотистые кольца лука, плавится морковь, – пускает сладкий сок, выдыхая то самое вещество, которое станет душой плова.
Там, за дверцами кухонного шкафа – дух мускатного ореха, сонное дыхание мяты, горьковатых листьев чабреца. Когда-нибудь я напишу обо всех нас, сидящих у накрытого стола. О праздничной скатерти, о стульях, одолженных у соседей, – о длинном-длинном дне, который заканчивается длинным-предлинным вечером. О тех, кто заглядывает на минутку, а уходит через пару часов, и о тех, кто заглядывает на час, а уходит утром.
Я напишу о том времени, которое наполняло этот дом, и о том, которое убивало.
Присядем на дорожку. Пара зубчиков чеснока, стручок моркови, горошки перца.
Я напишу о душе и плоти настоящего плова, приготовленного без спешки.
В доме, из которого никто никуда не уйдет.
Левочка
Лева – последний еврей нашего двора.
Когда я вижу Леву, то за его широкой спиной я вижу всю его небольшую семью, – папу, известного на весь Киев адвоката, и маму, не менее известного врача-гинеколога.
Когда я была подростком, Левины родители еще были живы, и, всякий раз, встречая меня во дворе, Левин папа приподнимал шляпу, – comment ca va? Как поживает мадемуазель? Что нового? Как родители? – в его обращении не было ни капли дешевого заигрывания взрослого с ребенком, – ведь только по-настоящему интеллигентный человек подтягивает собеседника до своего уровня, а не опускается, желая показаться своим в доску.
Так вот, Левин папа был, что называется, золотым фондом двора.