Знаете, как я себя уговариваю в трудные минуты? Я говорю себе: не переживай, через месяц этой проблемы не будет. Сегодня 20 февраля, а 20 марта эта проблема либо исчезнет, либо сменится другой. Ты либо уже будешь встречаться с Тэффи, либо она тебя отошьёт. Либо раскусишь дело Морриса, либо нет, всё равно уже будешь корпеть над другим. Обычно помогает, да и тогда помогло: я подумал о 20-м марта, умылся, подмигнул себе в зеркале, перестал паниковать и снова задумался над её вопросом:
«Тебе не жалко его?»
Ну да, конечно: Моррис – обаятельный, его все любят. Ещё он красавчик и хорошо состарился, и одевается неброско: шерстяные костюмы, рубашки с запонками. Девушки его любят. Женщины его любят. Бабушки его любят. Школьницы его любят. Чудесный дед. Обидеть такого – как старого пса пнуть.
У него всё время наушник в одном ухе, и говорит он забавно: громче, чем нужно, потому что перекрикивает звон в ушах.
Только это неправда. Фасад. Он просто хочет нравиться. Нет лучшего способа вызвать симпатию, чем выставить напоказ небольшую слабость, милый недостаток. Мол, он не просто певец, и даже не просто гениальный певец. Он старый пёс, хромой на одну лапу. Плюшевый мишка с оторванным глазиком. А другим глазиком-бусинкой он на тебя смотрит так добро-добро. И белый наушник у него всё время в ухе – старомодный такой, большой, заметный. И там – якобы – звуки природы, шум дождя, шорох ветра, щебетание птиц.
Но у нас есть папарацци. И видел я одну съёмку из гостиничного номера: вот жена Морриса уходит в ванную комнату, а он откидывает голову – со знаменитой своей седой гривой – на спинку кожаного кресла, вынимает вечный наушник, и его лицо – будто тумблером щёлкнули – становится спокойным. Ненормально, неестественно, невероятно спокойным. Не похоже на человека, который выключил звуки природы, и теперь у него в ухе звенит. Больше похоже на человека, которому сделали инъекцию транквилизатора, а то и чего позапрещённее.
Там – на видео – к нему подошла жена, потрогала за плечо, он открыл глаза, первым делом вставил наушник в ухо и только потом ответил.
Это уже вообще ни на что не похоже. Слуховой аппарат? Он бы носил его не стесняясь. Да и нет у него проблем со слухом.
Уверен, там, в наушнике что-то другое. Но Тэффи наверняка верит в эту легенду и будет Морриса жалеть.
А я? Будет ли мне жалко Морриса?
Сказать Тэффи правду – ну, мол, работа у меня такая, этика просто за скобками, – она, скорее всего, не поймёт. А если поймёт, то, наверное, не такая уж славная эта девочка.
Поэтому я поискал оправдания. И нашёл. У меня вообще Оскар по словоблудию и три золотых медали по фигурному катанию на тонком льду оправданий.
Вернулся за наш столик, присел на краешек и несколько приятных секунд смотрел, как Тэффи пьёт фанту через соломинку. А потом стал говорить, водя пальцем по мокрому отпечатку на столешнице, стараясь не показать, что от волнения дышу слишком часто.
– Во-первых, – сказал я, – Моррис не такой уж золотой дядька, каким кажется. Каким хочет казаться.
– Да? – Тэффи явно удивилась.
– Конечно. Ты, наверное, думаешь, что он творец, который душой всегда где-то на голубых небесах, где плавают облака гармонии. И он там порхает, а с нами делится этой красотой – просто по доброте душевной. А мы, журналисты, – ну так, мелкие шавки, – бегаем у его ног, чтобы вцепиться в полу плаща и обгавкать…
Тэффи смущённо прыснула в ладошку и сказала серьёзно:
– Нет, я так не думаю.
– Хорошо. Потому что это не так. Я тоже творец. Только я не выдумываю истории: в жизни и так полно мощных сюжетов. В книгах не таких не сыщешь, Голливудские сценаристы, объевшиеся стимуляторов, такого не выдумают. А я нахожу. Вскрываю раковины. Люди зажаты, но внутри каждого есть жемчужина.
И кто-то должен найти в человеке историю, вытащить её наружу и отдать публике. Для кого-то это работа, призвание. Долг.
А люди – ну что люди? Им же легче будет. Люди всё равно, переживут, проплачутся. Умрут в конце концов. А истории – хорошие истории – не умрут никогда.
– Вот как, – сказала Тэффи.
– Не верю я ему, – сказал я. – Он добрый, но слащавый. Забавный, но не искренний. Он… я ведь знаю его дольше других. Я о нём писал, ещё когда он хлестал дешёвое пиво в клубе в трёх улицах отсюда. Я тогда был… ох, моложе тебя…
Я запнулся и добавил преувеличенно шутливо:
– Я и сейчас не то чтобы старый, не подумай! Но тогда я был совсем школьник. Писал статьи – о Моррисе в том числе. А он – о, он играл лютый панк. Настоящий, злой. Это была Музыка. Он драл электрогитару, как чёрт на похоронах монашки. А потом продался. Разменял один грязный аккорд на шесть приятных синтезаторных нот.
– Но у него красивые песни, – сказала Тэффи тоном, каким медсёстры уговаривая больного потерпеть. – Людям нравится.
– Мне тоже нравится. И мне это не нравится. Он хороший мелодист, да. Песни отличные. Простые, но не примитивные. Хорошо запоминаются, но при этом не надоедают, правда?
– Правда, – Тэффи улыбнулась.
– Отвратительно.
– Что тут отвратительного?
– Рок был музыкой протеста. Криком боли. Ультиматумом.
– Протеста против чего?