Почти все парни курили. Мне безумно захотелось курить. Что-то во мне, что еще оставалось от моего разума, говорило, что я не курю. Но мне хотелось закурить. Я сел рядом с одним из ребят: его не трясло, и он не таращился в одну точку. Зато он курил и казался вполне нормальным: у него было загорелое круглое лицо с резкими чертами и каштановые волосы. Он сидел с правой стороны у окна. Это окно, как и другие окна, выходило на выцветшее здание из красного кирпича и было забрано решеткой.
Все точно, я был в сумасшедшем доме.
– Угостишь сигареткой? – спросил я.
– Конечно. – Он вытряхнул мне сигарету «Лаки». – Я – Диксон. А ты?
– Я не знаю.
Он дал мне прикурить.
– Не придуриваешься? Амнезия, да?
– Если это так называется.
– Да, именно так. У тебя ведь была малярия, не так ли, папаша?
«Папаша»? Неужели я выгляжу таким старым? Конечно, Диксону было лет двадцать, но тот, кто не служил, наверняка дал бы ему тридцатник.
– Да, – ответил я. – Она еще не прошла.
– Я слыхал, это настоящее проклятье. Жар, озноб. А что, черт возьми, у тебя еще какие-то другие ранения?
– Не думаю.
– А что это у тебя на башке?
Он имел ввиду мою перевязанную голову.
– Я сам это сделал. В одной больнице на Гавайях.
– Да?
– Да. Мне не понравилось то, что я увидел в зеркале.
– Мне это знакомо, – сказал он. Потом зевнул. – Похоже, ты поэтому в МО четыре.
– Что это?
– Мужское отделение, четвертый этаж. Всех неудавшихся самоубийц привозят сюда.
– Я не самоубийца, – сказал я, потягивая сигарету.
– Тогда не переживай. Здесь всего шесть этажей. Хуже на тех этажах, что у тебя над головой. Чем тебе будет лучше, тем ниже ты будешь спускаться. Доберешься до МО один, а уж там тебе будет хорошо, как дома, где бы он у тебя ни был.
– Где бы ни был, – согласился я.
– О! Извини. Я забыл.
– Я тоже.
Он усмехнулся и засмеялся.
– Да ты азиат!
Я понял, что он имел в виду, не знаю как, но я понял это. Этим словом называли всякого, кто так долго служил на Дальнем Востоке, что превратился в психа – настоящего психа, который сам с собой разговаривает и имеет свой собственный, изуродованный мир.
– А ведь ты тоже морской пехотинец, – сказал я.
– Да. Уж это ты о себе помнишь, правда, приятель? Не удивительно. Ни один живой морской пехотинец не забудет, кто он. Даже мертвые это помнят. Ты можешь забыть свое имя – что за важность! Но ты никогда не забудешь, что ты – морской пехотинец.
– Даже если захочешь, – добавил я.
– Это верно. А вот и один из местных долбаных матросов.
К нам подвалил санитар в голубой форме. Он был довольно веселым. Да и кто бы не веселился, неся вахту на таком окруженном сушей, похожем на дом, корабле, как Сент-Ез?
– Рядовой Геллер, – сказал он, встав передо мной и слегка покачиваясь. Есть что-то такое в расклешенных брюках, от чего морские пехотинцы звереют. Наверное, этому было объяснение, но я его забыл.
– Так они меня называют, – сказал я. – Но это все хренотень. Я не Натан Как-его-там.
– Кем бы вы ни были, доктор хотел бы вас видеть.
– Я тоже хочу с ним встретиться.
– Сообщите об этом в комнату медсестер в течение пяти минут.
– Ой-ой-ой! Санитар отчалил.
– Он что, разве не знает, что идет война, – проворчал Диксон.
– Никому не пожелаю оказаться в районе боевых действий, – сказал я.
– Да. Дьявол! Я тоже.
– В этом доме есть гальюн?
– Конечно.
Он бросил окурок на пол и растер его мыском ботинка.
– Пошли со мной, – сказал Диксон. Он поднялся и оказался ниже, чем я думал, но был крепкого сложения – такие мускулы появляются после пребывания в военном лагере для подготовки новичков и срока – а то и двух – службы. Диксон отвел меня в холл, а оттуда – в сортир, где я наконец увидел зеркало. Я посмотрел на себя.
Лицо под белой повязкой на лбу было желтоватым, но явно американским. Я не был япошкой. Что-то другое. Зато я понял, почему Диксон назвал меня папашей. Мои волосы, каштанового цвета на макушке, по бокам стали совершенно седыми. Моя кожа задубела, морщины расползались по лицу, как трещины на пересохшей земле.
– Как ты считаешь, я похож на еврея? – спросил я Диксона.
Диксон стоял с другой стороны раковины и изучал себя в зеркале. Потом он оторвался от этого занятия и взглянул на мое отражение.
– Ирландец. Ты – ирландец, если я их вообще отличаю, – сказал он.
– Но ирландцы не говорят слов, таких, как schmuck, не так ли?
– Если они живут в большом городе, то говорят. Вот, к примеру, в Нью-Йорке.
– Так ты оттуда?
– Нет. Из Детройта, но в Нью-Йорке однажды останавливался. И скажу тебе, даже словами всего не выразишь, что я там увидал. Ну так вот. Послушай. Посмотри-ка сюда. Это все доказывает. Однажды и навсегда.
Он закрыл одну половину лица рукой и смотрел на себя одним глазом.
– Что доказывает? – спросил я.
– Что я чокнутый, – прошепелявил он открытым уголком рта. – А теперь взгляни.
Диксон закрыл другую часть лица. И опять посмотрел на свое отражение одним глазом.
– Видишь, они совершенно разные.
– Что?
– Половины моего лица, сукин ты сын, да ты еще и глухой впридачу! Они должны быть одинаковыми, а они разные. Моя чертова физиономия – она расколота надвое. Эта гребаная война. У меня не все дома, вот так-то!