После биржевого краха — когда Национальный городской стал в нашей семье ругательным словом и отец частенько выражался длинными «шекспировскими» тирадами, сплошь состоящими из ругани, к его президенту, мистеру Чарльзу Митчеллу, — денег на поддержание старого дома стало не хватать. Налог на недвижимость удвоился, затем утроился. По мере обветшания здания вспухал счет за отопление. В те годы ни о каких изоляционных материалах понятия не имели, ветры задували с четырех сторон во все щели. Необходимый ремонт не делался. Одна сторона крыльца, та, что была за углом, разваливалась, и отцу пришлось закрыть на это глаза, якобы не замечая.
Мать, разумеется, ничего не сообщая ему, отключила батареи на двух верхних этажах и опустила на окнах все шторы, чтобы хоть немного воспрепятствовать уходу тепла. Несмотря на ее старания, в доме скоро невозможно стало жить. Но даже саму мысль о вероятной продаже дома отец отметал напрочь. И после двадцати лет, в течение которых не было никакого ремонта, дом стал таким обветшалым, что ни о какой его продаже не могло быть и речи. Землю еще можно было продать, но не дом. После смерти отца я узнал, что он несколько раз тайком оценивал здание, но предлагаемая цена была так низка — дом ничего стоящего из себя не представлял, а предназначался на слом, — что отец лишь горько смеялся. Ему также доставлял удовольствие тот факт, что у него есть кое-что, чего могут хотеть заполучить, а он не предоставит им такой возможности. Но истина, как всегда, лежит глубже. Его привязывало к дому другое: это был ЕГО дом.
Подъехав, я увидел, что от дома моих воспоминаний мало что осталось. Дикий виноград оплел крыльцо и балки фундамента. Стружкой завернулась краска, окно, разбитое четыре года назад, на Хэллоуин, так и зияло пустотой. Передняя дверь была заперта, ключ имел только владелец — отец. Но окошко в кладовую — я лазил через него в детстве — было открыто.
Пройдясь по дому, я заметил, что он все еще хранил отпечаток заботы мамы. Пыльно, но в порядке. И угнетающе пусто!
В гостиной никогда не было книг, чего нельзя сказать о жилых комнатах. Когда мы с братом учились в школе, мы носили книги только в спальни. Книги, дорогие моей матери, — Библия на греческом и несколько томиков поэзии, оставшихся с ее юных лет, держали в спальне. Но внизу не было даже журналов!
Одна комната, почти жилая, была большой, старомодной кухней. Зимой — единственное место, где было тепло. Газовая плита горела целыми сутками напролет, дверка духовки не закрывалась. Сюда отец приказал доставить его глубокое кресло. Как мать притащила его, так оно и стояло перед телевизором, который мы с Флоренс подарили старикам на Рождество пять лет назад. Деревянная доска в умывальнике была стерта до непредставимой белизны. Кастрюли и сковородки были такие родные! Каждая выбоинка! Все окружение напоминало монумент материнского долготерпения и выносливости. Глория и Флоренс оказались правы: это-то почти свело ее в могилу.
Открыв парадную дверь, я сказал Глории:
— Ты права!
— В чем? — спросила она. — Послушай, Флоренс, он утверждает, что я в чем-то права!
— Относительно мамы, — сказал я.
Обойдя жену, я подошел к матери, поцеловал ее и отвел на край крыльца. Там стоял какой-то ящик, кажется, для мусора. Я накрыл его плащом и усадил ее. Свет струился сквозь переплетения виноградных лоз. Мы молчали. Я устроился рядом, платя ей молчанием за ее труды, которые мы все равно не сможем оплатить.
— Скажи, чего тебе хочется? — спросил я ее.
— Не знаю.
— Девчонки правы. Сейчас тебе надо позаботиться о себе.
— Если он позволит, я останусь с ним. Но он замолкает, если я вхожу к нему. Я не возражаю, но он бьет меня. Он еще сильный, ты ведь знаешь. Ужасно! Он — это не он, а все равно боюсь. Винить его нельзя. Он всю жизнь работал как вол, а хвалиться нечем!
Я не переносил слез мамы.
— Я позабочусь о нем! — сказал я.
— Да, — ответила она. — Больше некому. Я больше не могу. Мы могли бы состариться в радости, если бы у него был вкус к жизни. Но он видит удовольствие только в бизнесе. Он все еще рассуждает о каких-то сделках, своих ошибках и Национальном городском банке, ругает Митчелла. Я говорю ему, Митчелл умер, а он глядит на меня как на врага. Потом еще… обо мне. А он говорит, ты сама покажи, где ты его спрятала? Когда он успокаивается и начинает смотреть телевизор, я говорю ему: Серафим, давай обсудим… А он — я не говорю с врагами…
На крыльце появились Флоренс и Глория. Они уже обследовали дом. Флоренс стряхивала пыль с рук. Глория уставилась на меня.
— Ну что ты так смотришь? — спросил я.
— Когда я вижу этот дом, я готова убить тебя и твоего брата!
— Глория! — промычал Майкл.
— Ты хоть понимаешь, что сорок лет она провела здесь, в рабстве у этого негодяя!..
Я пошел на нее.
— Заткнись! От греха подальше… — вскипел я. Кулаки у меня чесались. Я обернулся к Майклу. — Она — твоя жена. Заткни ей пасть!
Я пошел прочь от дома. Флоренс зашагала следом. Мы пришли к самой воде, к кромке каменистого пляжа.
— Дорогой! — сказала она. — Нельзя же так!
— Достала!