Мне это было приятно. Мне это нравилось. Но хотелось большего. Я был ненасытен. Я хотел особо проявить себя перед представителем товарища Сталина, а именно так я воспринимал Голю. И тогда я из чистой жестокости, своенравия и желания выслужиться указал Горохову на «Записки охотника» Ивана Сергеевича Тургенева. Разумеется, и без всяких директив я знал, что нужно быть особенно осторожным с монархистами, реакционерами и фракционерами, с четниками, с приверженцами Лётича, с недичевцами, со всем этим отребьем ушедшей в прошлое эпохи, я знал, что все остальное не так существенно, но не смог удержаться от желания угодить Голе, предвкушая, сколь интересной для него может оказаться здешняя русская эмиграция. Дело в том, что «Записки охотника» были одной из любимых книг душечки Фроси и дяди-панслависта, они частенько углублялись в них, встречаясь там с такими же изгнанниками, присутствие которых неоднократно приходилось наблюдать и мне, и их нетрудно было узнать по глазам, наполнявшимся слезами при первой же фразе, написанной на родном языке. Встречал я их часто, когда одновременно со мной в разных уголках мира, в Бостоне, Лондоне, Баден-Бадене, Париже или в моем Белграде, они открывали какой-нибудь русский роман, повесть или рассказ и начинали читать его вслух, нараспев, с чувством, всхлипывая, хватаясь за сердце, утоляя ностальгию единственной оставшейся у них возможностью «ступить ногой на родную землю». Кстати, я встречал их и раньше, и среди них было много тех, кто остался в Москве или Ленинграде, якобы признав народную власть, они спокойно читали на станциях метро, в очередях по талонам за хлебом, четвертинкой водки, в полупустых магазинах, ничем не выдавая себя до тех пор, пока у них не вырывался вздох, служивший для меня достаточной уликой того, как горько они сожалеют о прошедшем или будущем времени…
— Эта не вазможна?! У Тургенева?! А я всегда прочесывал заграничную литературу, шерстил жалкие клеветнические выдумки инакомыслящих и антибольшевистские памфлеты. Чушь! Вот где они собираются, сговариваются, дурят голову нашей молодежи! У Тургенева, которого мы, уж так и быть, признали и допустили в историю литературы из-за его несколько более здорового, чем у других, отношения к общественным явлениям. Ты, Сретен, заслуживаешь ордена из рук самого товарища Лаврентия Павловича Берии! — радовался моему открытию Горохов, и глаза его сияли жгучей ненавистью к приспешникам царизма.
— Ордена?! Да что ты, это не для меня… — заскромничал я.
— Ордена, товарищ, не меньше! Ну, давай займемся ими, давай выведем их на чистую воду! Раздобуду для нас с тобой по экземпляру «Записок охотника» на русском, и за дело! Чтобы избавиться от вшей, надо сначала уничтожить всех гнид! — сказал Голя и вытащил взведенный наган.
Но и этой похвалы мне было мало. Я согласился участвовать в акции. Распускался май 1945 года, где-то на этом свете в зависимости от часового пояса было ровно восемь вечера, где-то два часа до полуночи, где-то часы били полночь, где-то начинался робкий рассвет, где-то ночь уже полностью сбросила свою кожу, когда мы с Гороховым быстро проскочили повести Ивана Тургенева, решив устроить засаду не в начале, а в заключительном рассказе «Лес и степь», среди чудеснейшего описания природы, одного из лучших во всей мировой литературе.
— Проницательно, Сретен, ничего не скажешь, ничего не скажешь… — расхваливал Голя мой талант, пока мы подкрадывались, точно угадав время и место, где собирались наши жертвы, прибывавшие кто откуда, обнимаясь, целуясь, растроганно лобзая ближайшие к ним слова или просто полной грудью вдыхая воздух элегических просторов на финальных страницах «Записок охотника».
Да, здесь собралось все отребье сгнившей эпохи… какая-то аристократка, с головы до ног одетая в угольно-черное, с губами, принявшими утонченно-изысканную форму из-за постоянного употребления изящных французских выражений… бывший царский «палковник» в шинели, наброшенной на плечи, фигура которого утратила подвижность от продолжительных сидений за столами европейских казино… какой-то жалкий «гаспадин», инженер или музыкант, с необратимо исхудавшими кистями рук, промерзший от безнадежности в своей эмигрантской каморке в полуподвале… иссохший богомолец, который только и делает, что крестится и бьет поклоны… даже один хнычущий ублюдок, представитель поколения, выросшего в изгнании…
— Еще немного, еще немного, пусть все птички слетятся… — шептал Голя Горохов, хотя сомневаюсь, что они бы нас услышали, увлеченные собственным щебетанием.
«Дубовый куст жадно раскинул над водою свои лапчатые сучья; большие серебристые пузыри, колыхаясь, поднимаются со дна, покрытого мелким бархатным мхом…» — читали они неутомимо.
«Сырая земля упруга под ногами; высокие сухие былинки не шевелятся; длинные нити блестят на побледневшей траве…» — повторяли они дрожащими голосами, возможно, даже заучивая наизусть.