Вот она, эта перепелочка, у которой ножки болят, и детки малы, и нету хлеба.
А Катя пела:
Снегирев, опираясь на костыль, так и остался стоять, прислонившись к стене, откинув назад свою белокурую голову. Сейчас он казался старше. Лицо его стало задумчивым, почти печальным. Та слабая полуулыбка, которая светилась теперь на его лице, совсем не похожа была на его обычную дерзкую усмешку.
Широкоплечий белорус весь ушел в эту песню, которая для него сейчас — сама родная его, истерзанная белорусская земля.
Раненый, который лежал на койке, соседней с койкой Снегирева, вряд ли видел поющую девочку, вряд ли различал слова этой песни. Но что-то мягкое и нежное дошло до его сознания, затуманенного жаром и болью. Он перестал стонать, и лицо его, сведенное напряженной гримасой, стало спокойней, словно это мучительное выражение медленно стерла с него чья-то милосердная рука.
Тот, кто лежал напротив, был совсем еще мальчик. Его светлые глаза не отрываясь смотрели на поющую девочку. Он слегка улыбался. Жалость и ласка были в этой улыбке и еще — печальная отрада видеть милое детское лицо, слышать нежный голос после всего, что довелось ему, такому еще юному, перевидать и переслышать за эти страшные месяцы войны.
Пожилой человек, сидящий на соседней с ним койке, что-то писал, когда Катя начала петь. Он так и остался сидеть с карандашом в руках. Задумчиво смотрел он на эту хрупкую девочку, которая чем-то была так похожа на его собственных, бог весть как далеко от него заброшенных детей.
На крайней койке в углу лежал Воронов.
Погруженный в свои невеселые мысли, он не сразу обратил внимание на вошедшую Катю. Но сейчас он повернулся к ней и внимательно слушал, как она поет. И хмурое лицо его постепенно светлело, словно кто-то не спеша отводил от него то невидимое, что бросало на него тень.
Вот песня кончилась.
Пожилой офицер глубоко вздохнул.
— Хорошо спела, — сказал он тихо. — Спасибо. Словно дома побывал.
— Ай да Катя, — протяжно и мягко проговорил Снегирев. — Молодец!
Катя улыбнулась и в смущении опустила глаза. И, опустив глаза, она тотчас заметила темную, блестящую тонкую струйку, которая, изгибаясь и задерживаясь на неровностях пола, медленно подбиралась к ее ногам.
Испуганно обернувшись, Катя кинулась к сумке.
Это Снегирев своим костылем так неловко повалил ее набок.
— Растяпа! — крикнула Катя отчаянным голосом. — Что вы наделали! Смотреть же надо!
Опустившись на колени, она быстрым движением открыла сумку. Так и есть! Маленькая банка с кашей и кусочком мяса стояла на своем месте, но большая банка наклонилась, и драгоценный суп наполовину вытек.
Вопросы гигиены мало смущают Катю. Она сгребла рукой крупу, лежащую на дне сумки и осторожно опустила ее обратно о суп. Но жидкость вытекла, и это непоправимо.
Снегирев смущен, но пытается отшутиться.
— Нельзя же, Катя, так кричать на раненого человека.
— Дурак! — отрезала Катя. — Это же суп.
— А суп надо есть, а не таскать по банкам.
— Много вы понимаете. У меня ребенок дома.
Снегирев рассмеялся.
— Что-то рано ты, Катя, завела ребят.
— Дурак!
— Но-но! Потише ты, девчонка!
— Сам девчонка! — крикнула Катя, яростно глядя на него снизу вверх блестящими темными глазами. — Какой ты мужчина, все время перед зеркалом вертишься!
Снегирев, по-видимому, всерьез задет и говорит с недоброй усмешкой:
— Эх, была бы ты хоть немножко постарше…
— Попридержи язык!
Это сказал Воронов, и при звуке его голоса Катя сразу притихла. Все еще стоя на коленях с банкой в руках, она, вытянув шею, безуспешно пыталась разглядеть сказавшего это человека. Но ей отсюда ничего не видно.
Тогда, осторожно поставив банку на пол, она как-то нерешительно поднялась на ноги. Теперь она наконец увидела Воронова, и широкая счастливая улыбка озарила ее озабоченное лицо.
Все так же улыбаясь, она постояла несколько секунд, вся вытянувшись и уронив руки, а потом тихонько пошла к нему по узкому проходу между коек. Подойдя к его постели, она остановилась.